Голоса травы Трумен Капоте Автор книг «Завтрак у Тиффани», «Хладнокровное убийство», «Другие голоса, другие комнаты» Трумен Капоте принадлежит к числу классиков американской литературы XX века. В своих произведениях Капоте выводил на сцену персонажей явно маргинальных, существующих словно бы вне времени, тщетно пытающихся справиться с собственными фобиями, основной из которых является страх перед жизнью, не считающейся с их мечтательностью, с их романтической натурой, страх полуосознанный, даже инстинктивный, но от этого не менее мучительный. Повесть из сборника «Закрой последнюю дверь». Трумен Капоте Голоса травы Глава 1 Когда ж я впервые услышал о луговой арфе? Задолго до памятной осени, когда мы ушли жить на платан; значит, какой-то другой осенью, раньше; и уж само собой — это Долли мне про нее рассказала, кто еще нашел бы такие слова: луговая арфа… Если выйти из города по дороге, бегущей от церкви, вскоре вам бросится в глаза невысокая горка, вся в белых, как кости, надгробиях и выжженных солнцем бурых цветах. Это баптистское кладбище. Наша родня, Тэлбо и Фенвики, похоронена здесь; моя мать покоится рядом с отцом, а могилы всех родичей, десятка два или больше, расположились вокруг, как расходящиеся от ствола корни старой сосны. Под горкою — луг, он весь зарос высокой индейской травой, меняющей цвет с каждым временем года; приходите взглянуть на нее осенью, в конце сентября, когда она становится красной, как закат, когда багряные тени, словно отблески пламени, проносятся над нею и осенние ветры перебирают ее засохшие листья, вызванивая грустную музыку, — арфа, поющая человеческими голосами. Сразу за углом начинается сумрак Приречного леса. Должно быть, в один из таких сентябрьских дней, когда мы там, в лесу, собирали разные корешки, Долли сказала мне: — Слышишь? Звенит луговая арфа, день и ночь рассказывает трава одну из своих историй — ей известны истории всех людей там, на горке, всех людей, когда-либо живших на свете, и когда мы умрем, она так же вот станет рассказывать наши истории… После маминой смерти отец — он был коммивояжером — отдал меня в дом к двум своим незамужним кузинам, сестрам Тэлбо, Вирене и Долли. До тех пор меня к ним никогда не пускали. По причинам, в которых никто так и не смог до конца разобраться, Вирена и мой отец не разговаривали друг с другом. Должно быть, папа просил у Вирены взаймы и она отказала; а может, она одолжила ему денег и он их не отдал. Как бы там ни было, можете быть уверены: все вышло из-за денег — ничто, кроме денег, не могло иметь для них такого значения, особенно для Вирены. Она была богаче всех в городке: аптека, магазин готового платья, заправочная станция, бакалейная лавка, конторские помещения — все было ее, и нельзя сказать, чтобы, наживая это добро, она стала покладистым человеком. В общем, папа сказал, — нога его больше не будет у нее в доме. Ну и ужасные же он вещи говорил про обеих дам Тэлбо! Один из слухов, которые он распустил — будто Вирена гермафродит, — до сих пор еще ходит, а мисс Долли Тэлбо он без конца осыпал насмешками, так что даже мама не выдержала: и как ему только не стыдно, сказала она, издеваться над таким безобидным и кротким существом. По-моему, они очень любили друг друга, отец с матерью. Она, бывало, плакала всякий раз, как он уезжал продавать свои холодильники. Когда они поженились, ей было шестнадцать; она не дожила и до тридцати. В тот день, когда она умерла, отец, выкрикивая ее имя, сорвал с себя всю одежду и выбежал раздетым во двор. Вирена явилась к нам на другой день после похорон. Помню, я с ужасом глядел, как она шла по дорожке — тонкая, словно хлыст, красивая женщина: коротко подстриженные, тронутые сединой волосы, совершенно мужские черные брови, изысканная родинка на щеке. Она открыла парадную дверь и вошла в дом. После похорон папа ломал и расшвыривал вещи — не в припадке ярости, а спокойно и методично: войдет легким шагом в гостиную, возьмет в руки фарфоровую статуэтку, поглядит на нее в задумчивости — и бац о стену. Полы и лестницы были усыпаны осколками, всюду валялось столовое серебро, с перил свисала разорванная ночная рубашка — мамина. Вирена мельком взглянула на весь этот хаос. — Юджин, мне нужно сказать тебе несколько слов, — проговорила она своим энергичным, холодным, надменным голосом, и папа ответил: — Ладно. Вирена, садись. Я так и знал, что ты явишься. Под вечер пришла Доллина подруга Кэтрин Крик, собрала мои пожитки, и папа отвез меня в мрачный, величественный особняк на Тэлбо-лейн. Когда я вылезал из машины, он хотел было обнять меня, но я дико его боялся и вывернулся у него из рук. А сейчас мне так жаль, что мы с ним не обнялись тогда — через несколько дней по дороге в Мобил его машину занесло и, пролетев пятьдесят футов, она свалилась в залив. Когда я снова его увидел, на глазах у него лежали серебряные доллары. До тех пор никто не обращал на меня ни малейшего внимания, говорили только — слишком он мал для своего возраста, от земли не видать; а теперь люди стали указывать на меня, приговаривая, вот беда-то какая, несчастный малец Коллин Фенвик! И я старался принять самый жалостный вид — понимал, что людям так нравится. Не было в городе человека, который не купил бы мне стаканчик мороженого или коробку воздушной кукурузы с орехами, а в школе я впервые стал получать хорошие отметки. Так что прошло порядочно времени, пока я настолько успокоился, чтобы заметить Долли. И тогда я влюбился. Вы только представьте себе, что это для нее было, когда в доме у них водворился я — шумливый одиннадцатилетний мальчишка, сующий всюду свой нос. Заслышав мои шаги, она стремительно убегала, а уж если встречи нельзя было избежать, вся съеживалась, словно листики норичника. Долли была из тех людей, что умеют стать неприметными, как предмет обстановки, как тени в углу, — людей, чье присутствие едва ощущаешь. Она носила бесшумную обувь, простые девичьи платья чуть не до пола. Хотя лет ей было больше, чем сестре, казалось — она приемыш Вирены, так же как я. Вирена была центром нашего домашнего мироздания, и мы вращались вокруг нее, каждый по своей орбите, подчиняясь силе ее притяжения и направляемые ею. В полу чердака — захламленного музея, где призраками маячили старые манекены из Вирениного магазина готового платья, — многие доски отставали, и, раздвигая их, можно было заглядывать почти во все комнаты. Доллина комната отличалась от остальных, забитых грузной и мрачной мебелью, — в ней всего-то и было что кровать, письменный стол да стул. Совсем монашеская келья — только стены и все остальное выкрашено в какой-то диковинный розовый цвет, даже пол розовый. Когда бы я ни подглядывал за Долли, она, стоя перед зеркалом, подстригала садовыми ножницами и без того короткие, соломенные с проседью волосы, а если не стриглась, то что-то писала карандашом в блокноте из грубой бумаги. Она то и дело слюнявила карандаш кончиком языка, а время от времени произносила вслух фразу, записывая ее. «Сладкого — конфет или чего другого — в рот не берите, а уж соль убьет вас наверняка». Теперь-то я могу вам сказать: она писала письма. Но поначалу эта ее переписка казалась мне страшно загадочной. Ведь единственной ее подругой была Кэтрин Крик, больше она ни с кем не встречалась и из дому не выходила, только раз в неделю отправлялась с Кэтрин в Приречный лес, где они собирали разные корешки, — Долли потом варила из них снадобье от водянки и разливала его по бутылкам. Позднее я обнаружил, что на ее зелье находились покупатели во всем штате — им-то и были адресованы ее многочисленные письма. В Вирениной комнате, сообщавшейся с Доллиной узким коридором, все было как в конторе: стол-бюро с крышкой на роликах, целая библиотека гроссбухов, картотеки. После ужина, надев зеленый козырек, Вирена обычно садилась за письменный стол — проверяла счета, листала гроссбухи, пока не погаснут уличные фонари. Хотя она со многими поддерживала отношения — дипломатического и политического свойства, — близких друзей у нее не было. Мужчины ее побаивались, сама же она как будто побаивалась женщин. За несколько лет перед тем Вирена сильно привязалась к веселой светловолосой девушке по имени Моди-Лора Мэрфи — одно время она работала у нас на почте, а потом вышла замуж за виноторговца из Сент-Луиса. Вирена очень тяжело переживала эту историю; она объявила во всеуслышание, что этот самый муж — ничтожество. Вот почему для всех был такой неожиданностью ее свадебный подарок молодым — поездка к Большому Каньону, где они должны были провести свой медовый месяц. Моди с мужем так и не вернулись; они открыли заправочную станцию неподалеку от Большого Каньона и время от времени посылали Вирене свои снимки. Их карточки были для нее радостью и горем. Иной раз по вечерам она так и не открывала свои гроссбухи — сидит, уронив голову на руки, и снимки разложены перед ней на столе. А потом уберет их, погасит свет и вышагивает по комнате, и вдруг оттуда доносится ржавый рыдающий звук — словно она споткнулась и упала впотьмах. Та сторона чердака, откуда я мог бы заглядывать в кухню, была надежно ограждена от меня — здесь были нагромождены сундуки, огромные, словно кипы хлопка. В ту пору мне больше всего хотелось разнюхать, что происходит на кухне, — именно там была сосредоточена вся жизнь дома. Долли проводила на кухне большую часть дня, болтая со своей приятельницей Кэтрин Крик. В детстве, оставшись сиротой, Кэтрин Крик была взята в услужение к мистеру Урии Тэлбо, и они выросли вместе — Кэтрин и сестры Тэлбо — на старой ферме, где теперь железнодорожный склад. Долли она называла «лапушка», а Вирену — не иначе как «эта самая». Жила Кэтрин на заднем дворе, в крытом железом домишке, серебрившемся среди подсолнухов и шпалер с каролинской фасолью. Кэтрин уверяла, что она индеанка, но люди только подмигивали в ответ — черна она была, как ангелы Африки. Впрочем, кто ж ее знает, — может, это и правда; одевалась она, безусловно, как истая индеанка — то есть носила бирюзовые бусы, а румяна накладывала таким толстым слоем, что от одного взгляда на нее глазам становилось больно; щеки ее пламенели, словно негаснущие буферные фонари. Зубов у Кэтрин почти не осталось; она подпирала челюсти ватными катышками, и Вирена, бывало, сердилась: — Черт возьми, ты же, Кэтрин, слова путем не выговоришь, так скажи на милость, отчего ты не сходишь к доку Крокеру — пусть бы втиснул тебе в пасть какие ни на есть зубы! И правда, понять, что она говорит, было трудно. Одна только Долли могла бегло перевести совершенно невнятное шамканье своей подруги. Впрочем, с Кэтрин довольно было того, что ее понимает Долли: они всегда были вместе и все, что им хотелось сказать, говорили друг другу. В своем чердачном укрытии, припав ухом к балке, я мог слышать дразнящий шум их голосов — он тек сквозь старое дерево, словно густая живица. Лезть на чердак приходилось но лесенке через бельевую: потолок ее служил крышкой чердачного люка. Как-то раз, занеся ногу над ступенькой, я вдруг заметил, что крышка люка откинута. Я прислушался. Сверху доносилось блаженное мелодичное мурлыканье. Звуки были приятные: так напевают себе под нос маленькие девочки, играя в одиночестве. Я собрался было удрать, но тут мурлыканье прекратилось, и чей-то голос спросил: — Кэтрин? — Коллин, — ответил я и высунулся из люка. Лицо Долли, всегда казавшееся мне большой снежинкой, на этот раз сохранило свои очертания, оно не растаяло у меня на глазах. — Так вот ты куда забираешься, а мы-то все гадали… — сказала она шелестящим, мнущимся, как папиросная бумага, голосом. У нее были глаза незаурядного человека — лучистые, прозрачные глаза, отливающие зеленью, как мятный мармелад. Глядя на меня в чердачном полумраке, они робко признавались: я вижу, ты ничего против меня не затеваешь… — Вот ты куда ходишь играть! Так я и говорила Вирене — тебе будет у нас одиноко. Наклонясь над бочонком, она шарила в его глубине. — Ну вот что, ты можешь мне подсобить — поройся-ка в другом бочонке. Я ищу коралловый замок, а еще — мешочек с разноцветными камешками. Думаю, Кэтрин по душе придется такой подарок — аквариум с золотыми рыбками, как по-твоему? Это ей ко дню рождения. Жили у нас когда-то в этом аквариуме тропические рыбки; и вот ведь черти какие — сожрали друг дружку. А я еще помню, как мы их покупали, — мы тогда за ними в самый Брутон ездили, за шестьдесят миль. До того я ни разу за шестьдесят миль не ездила и не знаю, доведется ли еще когда. Смотри-ка, вот он, замок. А мне вскоре попались и камешки — они смахивали на кукурузные зерна и на драже, и я протянул ей мешочек: — Конфетку хотите? — Вот спасибо, — сказала она. — Люблю конфеты, даже если на вкус они — камешки. Мы были друзьями — Долли, Кэтрин и я. Сперва мне было одиннадцать, потом стало шестнадцать. И хотя лично мне особенно нечем похвастать, это были славные годы. За все время я ни разу никого не привел в дом на Тэлбо-лейн, да мне и не хотелось. Однажды я пригласил в кино девочку, и, когда мы возвращались, она спросила — нельзя ли зайти к нам, попить воды. Если б я думал, что ей и вправду хочется пить, то сказал бы — пошли: но я знал, она это нарочно, просто чтобы зайти в дом, поглядеть, что и как, — людям всегда хочется поглядеть, — вот я и сказал ей, пускай потерпит до своего дома. А она мне: — Всему свету известно: у Долли Тэлбо винтиков не хватает и у тебя тоже. Мне эта девчонка здорово нравилась, но я все равно ей наподдал, и она сказала — ничего, ее брат разукрасит мне вывеску; и он таки разукрасил: у меня до сих пор шрам в углу рта, так он двинул меня бутылкой из-под кока-колы. Я знаю: в городе говорили, что Долли — Виренин крест, а еще говорили — в доме на Тэлбо-лейн много такого творится, чего люди и вообразить-то не могут. Может, и так. Но все ж это были славные годы. В зимние дни, когда я возвращался из школы, Кэтрин спешила открыть банку с вареньем, Долли ставила на плиту большой кофейник, а в духовку — сковородку с лепешками, и, когда духовка распахивалась, оттуда шел запах горячей ванили; Долли ела одно только сладкое и вечно пекла — торт, булку с изюмом, какое-нибудь печенье — или варила помадку. Овощей она в рот не брала, а из мяса любила только цыплячий мозг — крошечная такая штучка, величиной с горошину, ее и распробовать не успеешь. В кухне топились плита и камин, и она была теплая, как коровий язык. Зиме только и удавалось, что разрисовывать окна ледяным голубоватым дыханием. Если какому-нибудь волшебнику вздумается сделать мне подарок, пусть даст мне бутылку, полную звуков той кухни — раскатов смеха и шепота пламени; бутылку, наполненную до краев ее запахами — сладкими, масляными, сдобными; впрочем, от Кэтрин пахло как от свиньи по весне. С виду это была скорее уютная гостиная, а не кухня: кресла-качалки, на полу лоскутный ковер, на стенах картинки — кошачьи мордочки, предмет увлечения Долли; был там горшок с геранью — она цвела и цвела круглый год, а на покрытом клеенкой столе стоял аквариум, и золотые рыбки Кэтрин, помахивая хвостами, медлительно проплывали сквозь порталы кораллового замка. Иногда мы складывали картинки-загадки, поделив между собой составные куски, и Кэтрин потихоньку прятала наши, когда ей казалось, что кто-нибудь кончит раньше ее. А еще они помогали мне готовить уроки. Вот была морока! Долли была умудренной во всем, что касалось природы, — она обладала инстинктом пчелы, умеющей отыскать медоносный цветок, грозу предсказывала за сутки, наперед знала, будет ли плодоносить смоковница, могла найти грибное место, дупло с диким медом, яйца цесарки в хитро запрятанном гнезде; оглядываясь по сторонам, она нюхом чуяла, что творится вокруг. Но когда доходило до моих уроков, тут она была так же невежественна, как Кэтрин. — Америка так и называлась Америкой, еще до того как Колумб объявился. Уж это само собой ясно. А то откуда бы ему знать, что тут Америка? И Кэтрин подтверждала: — Верно, Америка — древнее индейское слово. С Кэтрин было еще трудней, чем с Долли: она требовала, чтобы ее считали непогрешимой, и если, бывало, не запишешь все слово в слово, как она говорит, сразу взъярится и прольет кофе или еще что-нибудь. Но я перестал ее слушать после того, как она наплела про Линкольна, будто он был отчасти негр, отчасти индеец и только самую чуточку белый. Я и то знал, что это чушь. Но перед Кэтрин я в особом долгу: если бы не она, кто знает, может, я так и не дорос бы до нормальных размеров. В четырнадцать лет я был чуть побольше Бидди Скиннера, а ведь его, говорят, приглашали работать в цирке. Но Кэтрин твердила — не тревожься, милок; нужно тебя маленько вытянуть, только и всего. И она тянула меня за руки и за ноги, изо всех сил дергала за голову, будто это яблоко на неподатливой ветке. Верьте не верьте, а за два года она вытянула меня на двадцать пять сантиметров — от ста сорока пяти до ста семидесяти; я могу доказать это по зарубкам, которые делались хлебным ножом на дверях кладовой. Ведь даже сейчас, когда многое безвозвратно ушло, когда в печке гуляет ветер и в кухне властвует зима, эти отметины — свидетельство моего роста — все еще там. Хотя в общем-то Доллино зелье, видимо, шло на пользу ее пациентам, время от времени приходило письмо, где говорилось — дорогая мисс Тэлбо, больше нам снадобья от водянки не надо, потому как бедная сестрица Белл (или кто там еще) на прошлой неделе отдала Богу душу, царствие ей небесное. В таких случаях кухня погружалась в траур. Сложив руки на животе и покачивая головами, обе мои подружки уныло перебирали все обстоятельства дела, и Кэтрин говорила — что ж поделаешь, лапушка, мы-то старались изо всех сил, да, видно, Господь судил иначе. А еще настроение в кухне портилось из-за Вирены — она беспрестанно вводила все новые правила или же заставляла нас соблюдать старые: делай то, не делай этого, прекрати, сейчас же начни. Словно мы были часы и она то и дело поглядывала на нас — не расходится ли наше время с ее собственным, и горе нам, если мы спешили на десять минут или опаздывали на час: Вирена выскакивала, как кукушка из-за дверцы. — Ох уж мне эта самая! — скажет, бывало, Кэтрин, а Долли в ответ: тихо ты, тихо, — словно пытается заглушить не ворчанье Кэтрин, а едва слышный мятежный шепот в себе самой. Сдается мне, в глубине души Вирене хотелось почаще бывать на кухне, жить ее жизнью, но ведь она была как бы единственный мужчина в доме, полном детей и женщин, и ей оставался один только способ общения с нами — воинственные наскоки: — Долли, вышвырни этого котенка, ты что, хочешь, чтоб у меня астма разыгралась? Кто оставил открытый кран в ванной? Кто сломал мой зонтик? Когда на Вирену находило, ее скверное настроение едким желтым туманом пропитывало весь дом. Ох уж мне эта самая… Тихо ты, тихо… Раз в неделю, чаще всего по субботам, мы отправлялись в Приречный лес. Для этих вылазок — а уходили мы на весь день — Кэтрин жарила цыпленка и фаршировала десяток яиц, а Долли прихватывала еще обливной шоколадный торт и кулек с помадками. Снарядившись таким образом и захватив с собой три порожних мешка из-под зерна, мы шли обычной дорогой мимо кладбища, потом через луг, где росла индейская трава. На самой опушке леса стоял платан с двойным стволом — по сути дела, это были два дерева, но ветви их так тесно сплелись, что можно было переходить с одного на другое. В развилине были настланы доски. Получился древесный дом, поместительный, прочный, не дом, а загляденье — словно плот, плывущий по морю листвы. Построившие его мальчишки, если только они еще живы, теперь, должно быть, глубокие старики. Древесному дому было уже лет пятнадцать или все двадцать, когда Долли его углядела, а ведь это случилось за четверть века до того, как она показала его мне. Залезть туда было легче легкого — все равно что подняться по лестнице: наросты на коре служили ступеньками, а ухватиться можно было за крепкие плети дикого винограда, опутавшие стволы. Даже Кэтрин — а она была тяжеловата в бедрах и жаловалась на ревматизм — взбиралась туда без труда. Но у Кэтрин не было любви к нашему дому на дереве. Ей не дано было знать, как знала Долли, от которой об этом узнал и я, что на самом-то деле это корабль и что, сидя там, наверху, ты плывешь вдоль туманного берега каждой своей мечты. Попомни мои слова, говорила Кэтрин, доски-то старые совсем, гвозди стерлись, скользкие стали, как черви, того и гляди все развалится. Вот грохнемся, расшибем себе головы, — будто я не знаю! Спрятав провизию в доме на дереве, мы расходились в разные стороны с большими мешками для листьев, трав и каких-то неведомых корешков. Никто, даже Кэтрин, толком не знал, что входит в Доллино снадобье, — этой тайной она ни с кем не делилась, нам даже не разрешалось заглядывать к ней в мешок. Она крепко прижимала его к себе. Можно было подумать, что там у нее запрятан таинственный пленник, заколдованный маленький принц с синими волосами. Вот что она мне рассказала: «Давным-давно, когда мы были детишками, — у Вирены в ту пору зубы еще не сменились, а Кэтрин была вот такая, не выше столбика от загородки, — в наших краях так и кишели цыгане; было их — словно птиц на кустах ежевики; не то что сейчас — за весь год, может, пройдет один-другой, да и только. Приходили они по весне. Появлялись нежданно-негаданно, как цвет на кизиле, — глядишь, а они уже тут: на дороге полно и в лесу. Ну, а наши мужчины вида ихнего выносить не могли; наш папа, твой двоюродный дедушка Урия, так и сказал: если он кого из них поймает у нас на участке, застрелит на месте. Вот потому-то я, если увижу — цыгане воду берут из ручья или старые пекановые орехи с земли таскают, — я никому ни гугу. И вот как-то вечером — дело было в апреле, и дождь лил вовсю — побежала я в коровник: Резвушка только что отелилась; гляжу, в коровнике три цыганки — две старые, одна молодая, и молодая лежит нагишом на мякине, ее всю так и корчит. Как увидали они, что я нисколько не испугалась и звать никого не стану, одна из старух попросила дать им огня. Побежала я в дом за свечой, а вернулась — вижу: старуха, та самая, что меня посылала, держит за ноги ребеночка вниз головой, он весь красный, кричит, а другая старуха доит нашу Резвушку. Ну, помогла я им вымыть ребеночка парным молоком, завернули мы его в шаль. Тогда одна из старух взяла меня за руку и говорит — я тебя сейчас отдарю: научу одно зелье варить. И сказала стишок. А в том стишке было про кору падуба и про стрекозиный папоротник — про все, что мы теперь здесь, в лесу, собираем: Кипяти до черноты, отцеди и вылей в склянки — будет зелье от водянки. Утром они ушли; я их искала повсюду — и в поле, и на дороге, — нигде ни следа, только от них и остался тот стишок, что я затвердила…» Громко перекликаясь, ухая, словно выпущенные на яркий свет филины, мы прилежно трудились все утро в разных концах леса. После полудня, когда наши мешки разбухали от корья и нежных израненных корешков, мы забирались в зеленую паутину платана и раскладывали еду. У нас была с собой банка из-под варенья с вкусной водой из ручья, а в холодные дни — термос с горячим кофе, и мы листьями вытирали масленые от цыпленка и липкие от помадок руки. А потом гадали по цветам, толковали о разных разностях, нагоняющих дрему, и казалось нам — мы плывем сквозь день на плоту средь ветвей нашего дерева. Мы с этим деревом были одно, как серебрившаяся на солнце листва, как обитавшие в ней козодои. Раз в год я прихожу к дому на Тэлбо-лейн и брожу по двору. Недавно я снова побывал там и наткнулся на старый железный чан. Перевернутый кверху дном, он чернеет в бурьяне, словно метеорит. Долли… Долли, склоняясь над чаном, сыплет в кипящую воду содержимое наших мешков и помешивает, помешивает соструганным метловищем бурое, как табачная жвачка, варево. Свое снадобье она составляла сама — мы с Кэтрин только стояли и глядели, как на выучке у знахарки. Наша помощь требовалась позднее — мы разливали его по бутылкам, и, так как обычные пробки из них потом вышибало, моим делом было скатывать затычки из туалетной бумаги. Наш сбыт составлял в среднем шесть бутылок в неделю, по два доллара за бутылку. Деньги эти, как Долли считала, — наши общие, и мы тратили их сразу же, как только получали. Обычно заказывали всякую всячину по журнальным рекламам: «Учитесь резьбе по дереву — купите набор „Парчизи“»; «Игра для молодых и старых: из базуки может выстрелить каждый». Как-то мы выписали учебник французского: я рассудил, что, если мы выучимся по-французски, у нас будет свой секретный язык; тогда нас никто не сумеет понять — и Вирена тоже. Долли была не прочь попробовать, но дальше «Passez-moi ложку» она не пошла, а Кэтрин затвердила «Je suis fatigué» и больше учебника не открывала. Все, что ей нужно, она уже знает, объяснила она. Вирена не раз говорила — если кто-нибудь этим зельем отравится, будет беда, но, в общем, особого интереса к нашему снадобью не проявляла. Как-то мы подсчитали свою выручку за год, и выяснилось — мы заработали столько, что нам надо бы платить подоходный налог. Вот тут-то Вирена и принялась задавать вопросы. Ведь деньги были ее добычей, она шла по их следу бесшумным шагом бывалого охотника, зорко подмечающего в пути каждую сломанную ветку. Что входит в состав лекарства? — выспрашивала она. Но Долли, хоть и была польщена и только что не пофыркивала от удовольствия, знай отмахивалась: да так, говорила она, то да се, а в общем — ничего особенного… Вирена сделала вид, что поставила крест на этом деле. Но часто во время ужина она в раздумье поглядывала на Долли, а однажды, когда мы стояли на заднем дворе у кипящего чана, я случайно взглянул на ее окно — Вирена следила за нами не отрывая глаз: к тому времени ее план, должно быть, созрел окончательно, но действовать она начала только летом. Два раза в году, в январе и августе, Вирена ездила за покупками в Сент-Луис или в Чикаго. В то лето — мне тогда как раз минуло шестнадцать — она поехала в Чикаго и две недели спустя вернулась оттуда с одним человеком, неким доктором Моррисом Ритцем. Всем, ясное дело, не терпелось узнать, кто он такой, этот доктор Ритц. Носил он галстуки бабочкой и пижонские костюмы самых броских цветов. Губы синие, сверлящие глазки поблескивают, как фольга, в общем — мерзкая крыса. Говорили, что он занимает лучший номер в отеле «У Лолы» и заказывает в кафе Фила бифштексы на обед. Днем он бродил по улицам, резко поворачивая вслед каждому встречному сверкающую напомаженную голову. Но компании ни с кем не водил и на людях появлялся только с Виреной. Хотя, надо сказать, в дом она его ни разу не приводила и даже имени его не упоминала, пока однажды Кэтрин, набравшись нахальства, не спросила ее: — Мисс Вирена, а кто он такой, этот докторишка, Моррис Ритц? До чего же потешный! И тут у Вирены, побелели губы, и она раздраженно сказала: — Ну, я смогла бы назвать одну особу… Так она куда потешней. Стыд и срам, говорили в городе, что Вирена связалась с этим еврейчиком из Чикаго. Ко всему он еще лет на двадцать моложе ее. Прошел слух, что они кое-чем занимаются на заброшенном консервном заводе в другой части города. Как выяснилось потом, они там действительно кое-чем занимались, но вовсе не тем, что имела в виду вся эта шатия в бильярдной… Почти каждый день можно было видеть, как Вирена и доктор Ритц шествуют к консервному заводу — заброшенной кирпичной развалине с выбитыми стеклами и покосившимися дверьми. Вот уже лет тридцать к нему никто близко не подходил, кроме школьников, бегавших туда курить сигареты и баловаться. А потом — дело было в начале сентября — мы вдруг узнаем из заметки в «Курьере»: Вирена купила этот самый консервный завод. Но что она с ним собирается делать, там сказано не было. Через несколько дней Вирена велела Кэтрин зарезать двух цыплят — в воскресенье она ждет к обеду доктора Морриса Ритца. За все годы, что я у них прожил, доктор Ритц был единственным человеком, удостоившимся приглашения отобедать в доме на Тэлбо-лейн. Так что это было событие чрезвычайное. Кэтрин и Долли затеяли уборку, как перед Пасхой: выбивали ковры, достали парадный сервиз с чердака, во всех комнатах стоял запах лимонной мастики и воска. Обед предполагался такой: жареные цыплята и окорок, зеленый горошек и бататы, сдоба и банановый пудинг, два торта и пломбир «тутти-фрутти» из аптеки-закусочной. В воскресенье около полудня Вирена зашла домой взглянуть на стол. В центре его стояла низкая ваза с чайными розами, тесно и прихотливо было разложено фамильное серебро. Можно было подумать, что стол сервирован на двадцать персон; на самом же деле стояло всего два прибора. Вирена тотчас же поставила еще два, и тогда Долли сказала упавшим голосом — что ж, если Коллин хочет обедать в столовой — пожалуйста, а она остается с Кэтрин на кухне. Но Вирена была непреклонна: — Не валяй дурака, Долли. Дело важное. Моррис приходит специально, чтобы с тобой познакомиться. И, пожалуйста, выше голову, сделай такую милость. На тебя смотреть тошно. Долли перепугалась насмерть: она забилась к себе в комнату, и спустя порядочно времени после прихода гостя Вирене пришлось меня за ней посылать. Долли лежала на розовой кровати с мокрой тряпкой на лбу. Рядом сидела Кэтрин, разряженная и разубранная, нарумяненные щеки рдеют леденцами, ваты во рту напихано еще больше, чем всегда. — Встань, ягодка, испортишь свою красивую обновку, — уговаривала она Долли. Долли приподнялась, расправила ситцевое платье, которое ей привезла из Чикаго Вирена, но тут же снова легла. — Если б Вирена только знала, как мне совестно… — беспомощно проговорила она, и тогда я пошел и сказал Вирене, что Долли захворала. Но Вирена сказала — она сама разберется — и решительным шагом вышла из холла, оставив меня наедине с доктором Моррисом Ритцем. Ох, до чего ж он был поганый! — Так, значит, тебе шестнадцать, — сказал он и подмигнул мне своими сальными глазками, сперва одним, потом другим. — И ты забавляешься сам с собой? Заставь-ка старую леди в другой раз взять тебя в Чикаго — вот там есть с кем позабавиться! Тут он прищелкнул пальцами и стал притоптывать ногами в остроносых фасонистых туфлях, словно в такт развеселому мотивчику из какого-нибудь ревю. Он вполне мог сойти за чечеточника или продавца газировки, если бы не портфель, наводивший на мысль о более серьезной профессии. Я подумал — если он считается доктором, то доктором чего, и совсем было собрался его спросить, но тут возвратилась Вирена. Она вела Долли, крепко держа ее за локоть. На этот раз Долли не удалось слиться с тенями холла, с его мебелью в мягкой обивке. Не поднимая глаз, она протянула руку, доктор Ритц буквально вцепился в нее и принялся так энергично трясти, что Долли чуть не упала. — Привет, мисс Тэлбо! Для меня большая честь познакомится с вами! — воскликнул он наконец и подергал галстук-бабочку. Сели за стол. Кэтрин внесла блюдо с цыплятами и стала нас обносить. Подала Вирене, потом Долли, а когда подошел черед доктора, он объявил: — По правде сказать, из всей курицы я признаю только мозг. Надеюсь, нянюшка, ты не оставила его в кухне? В ответ Кэтрин уставилась на свой нос — даже глаза стали косить. Потом, путаясь языком в катышках ваты, прошамкала: — Эти мозги Долли взяла, они у ней на тарелке. — Ох этот мне южный выговор! — с неподдельным ужасом воскликнул доктор Ритц. — Она говорит, мозги у меня на тарелке, — объяснила Долли, и щеки ее стали краснее, чем румяна Кэтрин. — Но позвольте мне положить их вам. — Ну, если вы в самом деле не возражаете… — Нисколько не возражает, — вмешалась Вирена. — И вообще она ест только сладкое. Вот возьми-ка пудинга, Долли. Вдруг доктор Ритц расчихался. — Ох… Эти цветы… Розы эти… Давнишняя аллергия… — О господи! — всполошилась Долли и, увидав, что представился повод сбежать на кухню, схватила хрустальную вазу с розами. Ваза выскользнула и разбилась, розы шлепнулись в соус, соус выплеснулся на нас. — Вот видишь, — сказала она едва слышно, и слезы выступили у нее на глазах. — Вот видишь, все это безнадежно. — И вовсе не безнадежно, Долли. Сядь и доешь свой пудинг, — наставительно сказала Вирена, и в голосе ее слышался металл. — И потом, у нас есть для тебя маленький сюрприз. Моррис, покажите-ка Долли наши красивые этикетки! Доктор Ритц перестал счищать соус с рукава. — Ладно, дело поправимое, — буркнул он. Потом вышел в холл и вернулся с портфелем. Пальцы его быстро шарили в ворохе шелестевших бумаг, пока не нащупали плотный большой конверт; он извлек его из портфеля и протянул Долли. В конверте были треугольные этикетки — женщина в пестрой шали, с круглыми золотыми серьгами, а поверху — броская оранжевая надпись: «Зелье старой цыганки изгоняет водянку». — Первый класс, а? — сказал доктор Ритц. — Сработано в Чикаго. Картинку мой приятель нарисовал, он художник что надо, этот парень. Растерянно, с опаской Долли перебирала этикетки, пока наконец не раздался голос Вирены: — Ты недовольна? Этикетки запрыгали у Долли в руках. — Что-то я не совсем понимаю… — Отлично понимаешь, — ответила Вирена с жидкой улыбкой. — Все ясно как день. Я рассказала Моррису давнишнюю твою историю, и он придумал эту замечательную надпись. — «Зелье старой цыганки изгоняет водянку» — вот это название. Так сразу и прилипает! — сказал доктор Ритц. — На рекламе выглядит колоссально. — Это вы про мое лекарство? — спросила Долли, все еще не поднимая глаз. — Но мне не нужны наклейки, Вирена. Я сама их надписываю. Доктор Ритц даже пальцами прищелкнул: — Нет, это здорово! Отпечатаем этикетки с надписью от руки, ее собственным почерком! Так будет интимней — ясно? — Мы и без того уже основательно потратились, — бросила Вирена и повернулась к Долли. — На этой, неделе мы с Моррисом едем в Вашингтон — получать авторское право на этикетки. И потом, надо зарегистрировать патент на лекарство. Разумеется, там будет написано, что это ты его открыла. А теперь вот что, Долли: сядь-ка и напиши нам подробно его состав. Лицо Долли вдруг потеряло обычные очертания. Этикетки упали, рассыпались по полу. Упираясь руками в стол, она медленно поднялась. Постепенно лицо ее стало твердым, она вскинула голову и, прищурившись, посмотрела сперва на доктора Ритца, потом на Вирену. — Не выйдет, — тихо проговорила она. Подошла к двери, взялась за ручку. — Не выйдет. Не имеешь нрава, Вирена. И вы, сэр, не имеете права. Я помог Кэтрин убрать со стола. Розы были загублены, торты не нарезаны, к овощам так никто и не притронулся. Вирена ушла из дому вместе со своим гостем. Из окна кухни мы смотрели, как они шли к городу — то покачивали головами, то энергично кивали. Потом мы нарезали обливной шоколадный торт и унесли его в Доллину комнату. — Тихо ты, тихо! — сказала она, когда Кэтрин принялась крыть эту самую на чем свет стоит. Но, казалось, мятежный шепот, который она заглушала в себе, перешел в хриплый вопль, и ей надо перекричать его, и она все твердила — тихо, ты, тихо, и наконец Кэтрин обняла ее и тоже сказала — тихо! Мы вытащили колоду карт, разложили их на кровати. Кэтрин, ясное дело, не преминула напомнить, что сегодня воскресенье. Нам-то, может, не так уж опасно заполучить еще одну черную галочку в Книге Страшного суда, а у нее и без того их хватает. Поразмыслив над этим, мы решили гадать по руке. Уже смеркалось, когда домой возвратилась Вирена. Из холла до нас донеслись ее шага. Она вошла в комнату не постучавшись, и Долли, гадавшая мне по руке, крепко сжала мою ладонь. — Коллин, Кэтрин, мы вас не задерживаем… — сказала Вирена. Кэтрин хотела было забраться вместе со мной на чердак, но вспомнила, что на ней нарядное платье. Так что я полез один. В полу была порядочная дыра от выпавшего сучка — как раз над розовой комнатой. Но прямо под дыркой стояла Вирена, и сверху мне была видна только ее широкополая соломенная шляпа с гроздью пластмассовых плодов — она надела ее, еще когда уходила из дому. — Таковы факты, — говорила Вирена, и пластмассовые плоды колыхались, поблескивая в сизом сумраке. — Две тысячи — за старый завод: Билл Тейтем с четырьмя плотниками уже работают там по восьмидесяти центов в час. На семь тысяч заказано оборудования. Я уж не говорю о том, во что обходится такой специалист, как Моррис Ритц. А ради кого? Все ради тебя! — Ради меня? — прозвучал голос Долли, печальный и угасающий, как последние отсветы дня. Ее тень передвинулась с одного конца комнаты на другой. — Мы с тобой — одна плоть. И я нежно тебя люблю, всем сердцем люблю. Сейчас я могла бы это тебе доказать — отдать то единственное, что считаю своим. Ведь больше у меня в жизни не было ничего своего… Тогда уже все мое станет твоим. Вирена, прошу тебя, — голос ее задрожал, — не отбирай единственное, что у меня осталось. Вирена щелкнула выключателем. — Это ты-то все отдаешь! — Голос ее был резким, как этот внезапный, злой, ослепляющий свет. — Все эти годы я работала как поденщица. Разве я не давала тебе решительно все? И кров, и… — Да, ты давала мне все, — тихо вставила Долли, — и Коллину, и Кэтрин. Но ведь мы тоже как-то себя оправдывали: старались делать все, чтоб у тебя был уютный дом, разве не так? — О, не дом, а мечта! — подхватила Вирена и сорвала с себя шляпу. Лицо ее налилось кровью. — Уж вы расстарались — ты и твоя шепелявая дура. А тебе ни разу на ум не пришло — почему я никого не зову в этот дом? Да по очень простой причине: мне стыдно. Ты вспомни, что было сегодня! Я почувствовал — у Долли перехватило дыхание. — Прости, — едва слышно выговорила она. — Я ведь правду говорю: я всегда думала, что для нас в этом доме есть место. Что ты хоть немножко нуждаешься в нас. Ну что ж, Вирена, теперь здесь все будет как надо. Мы отсюда уйдем. Вирена вздохнула. — Бедная Долли… Бедняжка ты, бедняжка… Ну куда ты пойдешь? Ответ прозвучал не сразу, неуверенный, как полет мотылька: — Я знаю такое место… Потом я лежал в постели и ждал, когда Долли придет поцеловать меня на ночь. В моей комнате, расположенной за гостиной, в самой глубине дома, прежде жил их отец, мистер Урия Тэлбо. Дряхлым, выжившим из ума стариком Вирена привезла его сюда с фермы. Здесь он и умер, не сознавая, где находится. Хотя со дня его смерти прошло лет десять, а то и пятнадцать, матрац и шкаф все еще были пропитаны стариковским запахом табака и мочи, а в шкафу на полке хранилась единственная вещь, которую он привез с собой с фермы, — маленький желтый барабан. Пареньком моих лет он маршировал с полком южан, выбивал дробь на маленьком желтом барабане и распевал песни. Долли рассказывала — девочкой она любила проснуться зимним утром и слушать, как отец ходит по дому, растапливая печи, и поет. С тех пор он успел состариться и умереть, но его пение иной раз слышалось ей среди луга, сплошь заросшего индейской травой… Ветер, — скажет, бывало, Кэтрин; а Долли ей: но ведь ветер — это мы сами и есть, он вбирает все наши голоса, запоминает их, а потом, шевеля листву на деревьях и травы в полях, заставляет их говорить нашими голосами, рассказывать наши истории. Я слышала папу так ясно — ясней быть не может… В такую вот сентябрьскую ночь осенние ветры волнами пробегают по упругой красной траве, высвобождая давно умолкшие голоса, и я подумал — поет ли вместе с ними и он, тот старик, в чьей постели я сейчас засыпаю… Я решил, что Долли наконец-то пришла поцеловать меня на ночь, потому что явственно ощутил — она здесь, в комнате, рядом со мной; но уже начиналось утро, первые блики света были как золотившаяся листва за окном, и в дальних дворах громко кричали петухи. — Ш-ш-ш, Коллин, — прошептала Долли, склоняясь надо мной. Она была в зимнем шерстяном костюме и в шляпе с дорожной вуалью, дымкой застилавшей ей лицо. — Я только хочу, чтобы ты знал, куда мы уходим. — В дом на дереве? — спросил я, и мне казалось, я говорю во сне. Долли кивнула: — Только на первое время. Пока не надумаем, как нам быть дальше. Она поняла, что я испугался, и положила мне руку на лоб. — Вы с Кэтрин? А я как же? — Меня бросило в дрожь. — Не можете вы уйти без меня! На башне суда начали бить часы. Долли словно дожидалась, пока они смолкнут, чтобы только тогда принять решение. Пробило пять, и, когда замер последний удар, я уже стоял на полу, торопливо натягивая одежду. Долли только и оставалось сказать: — Не забудь гребешок. Кэтрин поджидала нас во дворе. Она вся согнулась под тяжестью битком набитой клеенчатой сумки; глаза у нее распухли, видно было, что она плакала, а Долли, странно спокойная и уверенная, говорила ей — ничего, Кэтрин, мы пошлем за твоими рыбками, как только найдем, где пристроиться. Над нами темнели закрытые безмолвные окна Вирены. Мы тихонько прокрались мимо них и в молчании вышли за калитку. Залаяла собака, но улица была пуста, и никто не видел, как мы шли через город. Лишь арестант, которому не спалось, глазел на нас из окошка тюрьмы. К лугу мы пришли вместе с солнцем. Утренний ветерок поднимал вуаль на Доллиной шляпе. Фазан и курочка, укрывшиеся в индейской траве, взметнулись у наших ног. Их отливающие металлом крылья с силой стегнули багровую, как петушиный гребень, траву. Наше дерево было словно чаша, расцвеченная сентябрем, зеленая и золотая. Вот грохнемся, вот расшибем себе головы, приговаривала Кэтрин, а вокруг нас, куда ни глянь, листья стряхивали росу. Глава 2 Если б не Райли Гендерсон, едва ли кто-нибудь узнал бы, что мы ушли жить на дерево, — во всяком случае, так скоро. Клеенчатая сумка Кэтрин была набита остатками воскресного обеда, и мы лакомились цыпленком и тортом, как вдруг по лесу прокатился треск выстрела. Мы так и замерли — торт застрял у нас в глотках. В лесу показалась легавая с лоснящейся шерстью, следом шел Райли Гендерсон: за плечом — ружье, на шее — гирлянда окровавленных, привязанных за хвосты белок. Долли опустила вуаль, словно хотела остаться неузнанной и здесь, среди листвы. Неподалеку от дерева Райли остановился, его настороженное загорелое мальчишеское лицо напряглось. Вскинув ружье, он повел дулом, словно выжидая, когда покажется дичь. Кэтрин не выдержала напряжения. — Райли Гендерсон, — закричала она, — не вздумай нас подстрелить! Дуло опустилось, он резко повернулся, и белки взметнулись вокруг его шеи, как широченное ожерелье. Тут он заметил нас и, помедлив немного, сказал: — Эй, Кэтрин Крик, привет! Привет, мисс Тэлбо. А что вы, братцы, делаете там, наверху? На дикую кошку охотитесь? — Просто так сидим, — поспешно проговорила Долли, словно боясь, как бы Кэтрин или я не ответили раньше нее. — А порядочно вы настреляли белок. — Возьмите парочку, — сказал Райли, отвязывая двух. — Вчера мы зажарили несколько штук на ужин — до чего у них мясо нежное! Минуту, я вам сейчас их доставлю. — Ну зачем же, кладите прямо на землю. Но Райли сказал — нет, их съедят муравьи, и полез на дерево. Его голубая рубашка была вся забрызгана беличьей кровью; пятнышки засохшей крови поблескивали и в разлохмаченных волосах цвета ременной кожи. От него пахло порохом; простецкое, четко очерченное лицо загорело до цвета корицы. — Черт меня побери, настоящий дом на дереве, — удивился он и топнул по дощатому настилу, словно испытывая его прочность. А Кэтрин сказала — может, это покамест и дом, но коли эдак вот бухать ногами, вскорости от него ничего не останется. — Это ты его построил, Коллин? — спросил Райли. Я так и опешил от радости, когда до меня дошло — ведь он назвал меня по имени! По правде, я думал, я для него все равно что пыль под ногами. Но я-то знал его, еще бы не знать! Ни об одном человеке в городе никогда еще столько не судачили, сколько о Райли Гендерсоне. Когда о нем заходил разговор, люди постарше удрученно покряхтывали, а те, кто был ближе к нему по возрасту, — взять хоть меня, — не упускали случая обозвать его скотиной и чурбаном. И все оттого, что он позволял нам только завидовать ему, он никому не давал полюбить его, стать его другом. Вот что вам мог рассказать о нем любой человек в городе. Родился он в Китае, отец его, миссионер, был убит там во время восстания. Мать была родом из нашего города, звали ее Роза. Самому мне увидеть ее не довелось, но, говорят, она была красавица, пока не стала носить очки; к тому же она была богата — ей досталось большое наследство от деда. Из Китая она вернулась с тремя детьми: Райли — ему было в ту пору пять лет — и двумя девочками моложе его. Поселились они у ее неженатого брата, мирового судьи Хорейса Холтона, тучного, желтого, как айва, человека с повадками старой девы. С годами у Розы Гендерсон появлялось все больше странностей: она грозила притянуть Вирену к суду за то, что купленное у нее в магазине платье после стирки село; чтобы наказать Райли, заставляла его скакать на одной ножке вокруг двора и при этом твердить вслух таблицу умножения; в остальное время он гонял без присмотра, и, когда пресвитерианский священник завел с ней об этом разговор, она объявила ему, что детей своих ненавидит и лучше бы они умерли. Как видно, она говорила это всерьез, потому что однажды утром, на Рождество, заперлась в ванной и попыталась утопить двух своих девочек. Рассказывают, что Райли выломал дверь топориком — что ни говори, дело нелегкое для мальчишки лет девяти-десяти или сколько ему там было. После этой истории Розу увезли куда-то на побережье в психиатрическую лечебницу. Может, она и сейчас там живет; во всяком случае, о ее смерти мне слышать не доводилось. А Райли и его дядюшка Хорейс Холтон не поладили между собой. Как-то вечером Райли угнал машину Хорейса «олдсмобил» и покатил с Мэми Кертис в ресторан «Потанцуй-пообедай»[1 - «Потанцуй-пообедай» (Dance-n-Dine) — типовое название недорогих ресторанов с музыкальным ансамблем, которые были популярны в США в 1930-е годы.]. Мэми была огонь-девчонка и к тому же лет на пять старше Райли — ему в то время было не больше пятнадцати. Ну так вот, Хорейс прослышал, что они развлекаются в «Потанцуй-пообедай», и насел на шерифа, чтобы тот отвез его туда на машине, сказал — Райли следует проучить, и уж он добьется, чтоб его засадили. А Райли и говорит — шериф, не того ловите, кого нужно. И тут же, при всем честном народе, обвинил своего дядюшку в том, что тот прикарманивает Розины деньги, предназначенные для него и сестренок. Потом предложил решить дело дракой здесь же, на месте; Хорейс предпочел уклониться, и тогда Райли подошел и безо всяких дал ему в глаз. Шериф отправил Райли в тюрьму. Но судья Кул, старинный приятель Розы, начал судебное расследование, и тут выяснилось точно и определенно — Хорейс действительно прикарманил Розины денежки, постепенно переводя их на свой счет в банке. Так что Хорейс попросту собрал вещи, сел в поезд и укатил в Новый Орлеан. А через несколько месяцев до нас дошла весть — он объявил себя служителем культа любви и теперь занимается тем, что венчает парочки на прогулочном пароходе, совершающем рейсы по Миссисипи при лунном свете. С тех пор Райли сам себе хозяин. Заняв деньги под будущее наследство, он купил красную спортивную машину и стал лихо гонять по окрестностям поочередно со всеми шлюхами, какие были у нас в городке. Из приличных девушек в красной машине Райли появлялись лишь его сестры — в воскресенье под вечер он их обычно катал: чинно и медленно раз за разом объезжал городскую площадь. Они были прехорошенькие, его сестры, но веселого видели мало — он следил за каждым их шагом, и мальчики просто боялись к ним подходить. Работу по дому у них делала верная цветная служанка, а вообще они жили совсем одни. Со старшей, Элизабет, я учился в одном классе. Отметки она получала сплошь отличные. Сам Райли школу бросил, но он был не из тех бездельников, что вечно крутятся в бильярдной, и ни с кем из них не водил компании. Днем он охотился и удил рыбу; в старом холтоновском доме он многое переделал своими руками — был он хороший плотник и к тому же умелый механик: к примеру, сам смастерил автомобильную сирену, пронзительную, как паровозный свисток; по вечерам с шоссе доносился ее оглушительный вой — это Райли мчал на танцульку в соседний город. Как я мечтал стать его другом! И казалось бы, что тут невозможного — ведь он был всего на два года старше меня. Но мне хорошо запомнился единственный случай, когда он со мною заговорил: элегантный, в белом фланелевом костюме, он зашел по дороге на танцы в Виренину аптеку — я там иной раз помогал в субботу вечером — и спросил один пакетик. Но я толком не знал, что это за пакетик, так что пришлось ему зайти за прилавок и самому его достать: он рассмеялся, довольно беззлобно, но уж лучше бы он разозлился: ведь теперь ему ясно, что я кретин, — значит, нам не бывать друзьями. — Райли, возьмите торта, — сказала Долли, и тогда Райли спросил — что это мы, всегда устраиваем пикники в такую рань? Потом сказал — это мысль, все равно что купаться по ночам. — Я прихожу сюда затемно, поплавать в речке. Когда опять устроите пикник, подайте голос — я буду знать, что вы тут. — Приходите в любое утро, мы будем вам рады, — сказала Долли и подняла вуаль. — Думаю, мы тут еще какое-то время пробудем. Должно быть, приглашение это показалось Райли довольно-таки необычным, но он ничего не сказал — просто вынул пачку сигарет и пустил ее по кругу: Кэтрин взяла одну, и Долли сказала: — Кэтрин Крик, ты же сроду к табаку не притрагивалась. Но Кэтрин ответила — как знать, может, она на этом и потеряла: — Табак — он, наверно, большая утеха; недаром его столько народу нахваливает. А как доживешь до нашего возраста, лапушка, ищешь, чем бы себя потешить. Долли закусила губу. — Что ж, я думаю, большого вреда не будет, — сказала она и тоже взяла сигарету. Есть на свете две вещи (если верить нашему директору мистеру Хэнду, застукавшему меня с сигаретой в школьной уборной), из-за которых любой мальчик непременно повредится в уме; с одной из них — курением — я покончил два года назад; и не оттого что боялся повредиться в уме, а просто подумал — вдруг я из-за этого буду хуже расти. А теперь рост у меня стал нормальный, и Райли, по правде сказать, был не выше меня, хоть и казался выше, потому что двигался с нарочитой угловатостью верзилы-ковбоя. Так что я взял сигарету, а Долли, не затягиваясь, с силой выпустила дым и сказала — наверно, нас стошнит всех разом, но никого не стошнило, и Кэтрин объявила — в следующий раз она бы не прочь попробовать трубку: до чего от нее дух приятный! И тут Долли вдруг сообщила поразительную новость: Вирена курит трубку. А я об этом понятия не имел! — Не знаю, курит она еще или бросила, только раньше была у нее трубка, и жестянка была с табаком «Принц Альберт» — туда половинку яблока клали. Только вы никому не рассказывайте! — спохватилась она, вспомнив о Райли, когда тот громко расхохотался. Когда Райли шел по улице или проезжал в своей машине, вид у него был задиристый, напряженный. А тут, на дереве, его точно отпустило: на лице то и дело появлялась очень красившая его улыбка — словно ему хотелось проявить дружелюбие, что ли, даже если он и не собирался заводить с нами дружбу. Долли тоже чувствовала себя с ним совершенно свободно — он, видно, был ей по душе. Она явно его не боялась, — может быть, потому, что мы сидели в древесном доме, а здесь хозяйкой была она. — Спасибо за белок, сэр, — сказала Долли, когда Райли стал собираться. — И непременно приходите еще. Он спрыгнул на землю: — Может, вас подвезти? Моя машина на горке, у кладбища. — Вы очень любезны, — ответила Долли. — Только, по правде говоря, ехать нам некуда. Ухмыляясь, Райли вскинул ружье и навел его на нас, и Кэтрин во всю мочь завопила: — Драть тебя, малый, некому! Но он рассмеялся, помахал нам рукой и пустился бегом, и легавая с лаем помчалась за ним. — Что ж, выкурим сигаретку, — весело проговорила Долли. Он оставил всю пачку нам. К тому времени когда Райли вернулся в город, там жужжащим роем уже носились слухи — как мы среди ночи сбежали из дому. Оказывается, Долли, ничего не сказав ни мне, ни Кэтрин, оставила Вирене записку, и та обнаружила ее, выйдя к утреннему кофе. Как я понимаю, в записке только и было сказано, что мы уходим и больше не станем ей докучать. Вирена кинулась звонить в отель «У Лолы» своему дружку Моррису Ритцу, и они вдвоем потащились к шерифу, брать его за бока. Этот самый шериф, прыткий, наглый молодчик со свирепой челюстью и бегающими, как у шулера, глазками, получил свою должность при поддержке Вирены. Звали его Джуниус Кэндл. (Можете себе представить — тот самый Джуниус Кэндл, что сейчас сенатором!) Помощников шерифа отрядили нас разыскивать; шерифам других городов полетели телеграммы. Много лет спустя, когда уточнялось имущество семейства Тэлбо, я наткнулся на рукописный текст той телеграммы, составленный, как мне думается, доктором Ритцем: «Объявляется розыск следующих трех лиц, уехавших вместе: Долли Огаста Тэлбо, белая, 60 лет, волосы соломенные, проседью, худощавая, рост 5 футов 3 дюйма, глаза зеленые, возможно, душевнобольная, для окружающих не опасна, описание примет вывесьте булочных, любит сдобное. Кэтрин Крик, негритянка, выдает себя индеанку, возраст около 60, зубов нет, расстройство речи, рост низкий, сложение плотное, сильная, может быть опасной для окружающих. Коллин Тэлбо Фенвик, белый, 16 лет, выглядит моложе, рост 5 футов 7 дюймов, блондин, глаза серые, худощавый, сутулится, углу рта шрам, характер угрюмый. Все трое разыскиваются как беглецы». — Ну, далеко-то они не удрали, ручаюсь, — сказал Райли на почте, и почтмейстерша миссис Питерс тут же стала названивать по телефону — передавать, что Райли видел нас в Приречном лесу, за кладбищем. А мы тем временем тихо и мирно наводили уют в своем доме на дереве. Из клеенчатой сумки Кэтрин было извлечено розово-золотистое лоскутное одеяло, вслед за ним — колода карт, мыло, рулоны туалетной бумаги, лимоны и апельсины, свечи, сковорода, бутылка наливки из ежевики и две коробки из-под обуви, набитые всякой снедью: Кэтрин хвасталась, что обчистила кладовую — не оставила этой самой ни одного печеньица к завтраку. Потом мы спустились к ручью, вымыли лицо и ноги холодной водой. Ручьев в Приречном лесу что прожилок в листе, чистые, звонкие, они, извиваясь, сбегаются к тихой речушке, ползущей через лес, будто зеленый аллигатор. На Долли стоило посмотреть — стоит в воде, подоткнув шерстяную костюмную юбку, а вуаль все колышется, докучая ей, словно рой мошкары. Я спросил ее — Долли, зачем ты надела вуаль? И Долли сказала: — Но ведь дамам положено надевать вуаль, когда они путешествуют, правда? Вернувшись к дереву, мы приготовили кувшин очень вкусного оранжада и принялись обсуждать свое будущее. Все наше богатство составляли сорок семь долларов наличными да несколько побрякушек; среди них почетное место занимал золотой перстень с печаткой — Кэтрин обнаружила его в потрохах борова, когда начиняла колбасы. За сорок семь долларов, уверяла Кэтрин, можно доехать автобусом куда угодно. Она знает одного человека, так он с пятнадцатью долларами добрался до самой Мексики. Но мы с Долли были решительно против Мексики, — прежде всего мы языка не знаем. А потом, говорила Долли, разве можно нам уезжать из нашего штата, и вообще мы только туда можем ехать, где лес под боком, — а то как же мы станем приготовлять снадобье от водянки? — По правде сказать, я думаю, надо нам поселиться именно здесь, в Приречном лесу, — задумчиво проговорила она, поглядывая вокруг. — На этом вот старом дереве? Ну ты это, лапушка, лучше выбрось из головы! — возмутилась Кэтрин. А потом говорит: — Помнишь, мы читали в газете, как один человек купил за океаном замок и весь его, до последнего камешка, перетащил домой. Помнишь? Ну вот, может, и нам тоже погрузить мой домишко на фургон да и приволочь его сюда? Но Долли сказала — домишко не наш, а Виренин, стало быть, перетаскивать его мы не можем. — А вот и нет, ягодка, — объявила Кэтрин. — Коли ты стряпаешь человеку, стираешь на него, рожаешь ему ребят, стало быть, вы с тем человеком женаты, и он, человек этот, — твой. Так же вот, коли ты убираешь в доме, и поддерживаешь огонь в печах, и следишь, чтобы не пустовала плита, и все годы делаешь это с любовью, стало быть, вы с тем домом женаты, и он, дом этот, — твой. По моему разумению, оба те дома — наши: да мы бы могли эту самую в шею выгнать и были бы перед Господом правы. Тут мне пришла одна мысль: ниже по реке стоит брошенная жилая лодка, полузатопленная, позеленевшая от плесени; ее хозяина, старого рыбака, добывавшего себе пропитание ловлей сомов, выгнали из города после того, как он обратился к мировому за брачным свидетельством — хотел жениться на пятнадцатилетней цветной девушке. Мысль у меня была такая: почему бы нам не привести эту лодку в порядок и не перейти туда жить? Но Кэтрин сказала — ей бы хотелось, если только это возможно, провести остаток дней своих на суше, «как нам и было предначертано Господом», после чего перечислила еще кое-какие его предначертания — например, что деревья предназначены для обезьян и птиц. Вдруг она смолкла и стала подталкивать нас локтями, удивленно показывая вниз, туда, где расступался лес и глазам открывался луг. Оттуда по направлению к нам чинно и важно шествовала высокая делегация: судья Кул, его преподобие мистер Бастер, миссис Бастер и миссис Мэйси Уилер. Впереди — шериф Джуниус Кэндл, в высоких шнурованных башмаках, на боку болтается пистолет в кобуре. Блики солнца порхали вокруг них, словно желтые бабочки, ежевика цеплялась за их чопорную городскую одежду, распрямившаяся лозина с силой хлестнула по ноге миссис Мэйси Уилер, и та отскочила, испуганно завизжав. Я рассмеялся. Услышав мой смех, они вскинули головы, и на их лицах отразились смятение и нарастающий ужас — словно пришли люди погулять в зоопарк и забрели ненароком в клетку к зверям. Схватившись за кобуру, шериф Кэндл разболтанной походкой подошел к дереву и воззрился на нас, сощурив глаза, словно глядел на солнце. — Послушайте-ка, — начал было он, но его тут же оборвала миссис Бастер: — Шериф, мы ведь договорились поручить это дело его преподобию! У нее был твердый принцип — мужу ее, как представителю Господа Бога, должно во всем принадлежать первое слово. Его преподобие мистер Бастер откашлялся и стал потирать руки — ни дать ни взять скребущиеся друг о дружку сухие щупальца насекомого. — Долли Тэлбо, — заговорил он, и голос его оказался неожиданно глубоким и звучным для такого щуплого человечка. — Я обращаюсь к вам от имени вашей сестры, этой доброй, достойной женщины… — Вот именно, что достойной, — пропела его жена, а вслед за ней, как попугай, подхватила и миссис Мэйси Уилер. — …которой ныне был нанесен столь жестокий удар… — Вот именно что удар! — в один голос пропели за ним обе дамы — привычно, словно в церковном хоре. Долли глянула на Кэтрин, коснулась моей руки, как бы спрашивая — что им нужно, этим людям, бросающим на нас снизу свирепые взгляды, словно свора собак, окружившая дерево с загнанными опоссумами. Машинально, верней всего, просто чтобы было что повертеть в руках, Долли вынула сигарету из пачки, оставленной Райли. — Ну и срам! — взвизгнула миссис Бастер, вскидывая свою лысоватую головку. Те, кто называл ее старой ястребихой, — а таких хватало, — явно имели в виду не только ее характер: у нее была хищная птичья головка, вдавленная в плечи и непомерно маленькая для такой туши. — Срам, да и только, — повторила она. — И как же это вы могли так отдалиться от Господа? Залезла на дерево, будто пьяная индеанка, сидит себе, сигаретки покуривает, как последняя… — Шлюха, — подсказала миссис Мэйси Уилер. — …шлюха, и это в то время, как ваша сестра лежит, словно пласт, убитая горем. Может, они и впрямь не ошиблись, утверждая, что Кэтрин опасна для окружающих. Ох и взвилась же она: — Эй, пасторша, кончай нас с Долли шлюхами обзывать, а то вот слезу сейчас да как трахну — костей не соберешь! К счастью, никто из них ни слова не разобрал; иначе шериф, чего доброго, прострелил бы ей голову. Можете быть уверены. И многие белые у нас в городе сказали бы — правильно сделал. Чувствовалось, что Долли потрясена, но держалась она превосходно. Понимаете, она просто счистила с юбки пыль и говорит: — Поразмыслите-ка минутку, миссис Бастер, и тогда вы поймете: ведь мы к Господу ближе, чем вы, — на добрых несколько ярдов. — Браво, мисс Долли! Удачный ответ, ничего не скажешь! — Судья Кул захлопал в ладоши и одобрительно рассмеялся. — Ну ясное дело, они ближе к Господу, — продолжал он, ничуть не обескураженный холодными, осуждающими взглядами остальных. — Они-то на дереве, а мы на земле. Тут на него напустилась миссис Бастер: — Я думала, вы христианин, Чарли Кул. А по-моему, не пристало христианину насмехаться над бедной полоумной женщиной, да еще подзадоривать ее. — Вы бы, Тэлма, подумали, кого обзываете полоумной, — ответил судья. — Это тоже не очень-то по-христиански. Тогда огонь открыл его преподобие мистер Бастер: — Ответьте-ка мне, судья: разве вы не затем явились сюда вместе с нами, чтобы исполнить волю Божию в духе христианского милосердия? — Волю Божию? — иронически повторил судья. — Да вам не больше моего известно, в чем она состоит. Может, Господь как раз и внушил этим людям поселиться на дереве. Признайтесь хотя бы в одном: вам-то не было Господнего повеления их оттуда стащить — разве только считать Господом Богом Вирену Тэлбо, а ведь кое-кто из вас готов допустить эту мысль, не так ли, шериф? Нет, сэр, я пришел сюда вовсе не для того, чтобы исполнить чью-то волю. Я здесь по собственной воле — просто мне захотелось пойти прогуляться: лес так красив в эту пору. Тут он сорвал несколько побуревших фиалок и воткнул их в петлицу. — К чертям все это… — начал было шериф, но миссис Бастер снова прервала его: богохульства она не потерпит ни в коем случае, вот пусть его преподобие подтвердит. И его преподобие поспешил подтвердить, что да, будь он проклят, если они потерпят. — Здесь я распоряжаюсь, — уведомил их шериф и выпятил здоровенную челюсть громилы. — В это дело должен вмешаться закон. — Чей закон, Джуниус? — спокойно осведомился судья. — Не забудьте, я просидел в судейском кресле двадцать семь лет — куда дольше, чем вы живете на свете. Так что поостерегитесь. У нас нет никаких юридических оснований что бы то ни было предпринимать против мисс Долли. Нимало не устрашенный, шериф полез на дерево. — Давайте-ка лучше по-хорошему, — сказал он вкрадчивым голосом, ощеривая кривые клыки. — А ну слезайте оттуда, вся компания! Но мы по-прежнему сидели не двигаясь, словно птицы в гнезде, и он еще сильнее ощерился. Потом стал со злостью раскачивать ветку, словно пытался стряхнуть нас с дерева. — Мисс Долли, вы же всегда были человеком миролюбивым, — заговорила миссис Мэйси Уилер. — Прошу вас, пойдемте с нами домой. Не оставаться же вам без обеда. Долли ответила строго по существу — что мы не голодны; а они как? Для каждого желающего у нас найдется куриная ножка. — Вы ставите меня в трудное положение, мэм, — объявил шериф Кэндл и подтянулся повыше. Ветка затрещала под его тяжестью, и тотчас же по всему дереву пошел жалобный и зловещий гул. — Если он кого-нибудь из вас пальцем тронет, дайте ему по голове, — посоветовал судья Кул. — А не то я дам, — добавил он с неожиданной рыцарской воинственностью и, подпрыгнув, как потревоженная лягушка, вцепился в один из болтавшихся в воздухе башмаков шерифа. А шериф в это время тащил меня за ноги, так что Кэтрин пришлось обхватить меня поперек живота. Мы заскользили вниз, казалось, мы все вот-вот грохнемся, напряжение было ужасное. И тут-то Долли выплеснула шерифу за ворот остатки оранжада. Скверно выругавшись, он разом выпустил меня, и оба они — шериф и судья — рухнули наземь, подмяв под себя преподобного Бастера. В довершение всех бед на них со зловещим карканьем повалились миссис Бастер и миссис Мэйси Уилер. Увидав, каких она натворила дел, Долли обомлела от ужаса. Она совсем растерялась, пустая банка выскользнула у нее из рук и с сочным стуком грохнулась миссис Бастер на голову. — Прошу прощения, — проговорила Долли, но в общей кутерьме никто не услышал ее. Куча мала понемногу распалась. Участники ее поднялись, не глядя друг на друга. От смущения они готовы были сквозь землю провалиться. Его преподобие весь словно сплющился, но, как выяснилось, кости у всех были целы, и только миссис Бастер, на чьей голове среди скудной растительности быстро вздувалась пирамидальная шишка, могла бы не без основания утверждать, что ей нанесено телесное повреждение. И она не замедлила это сделать: — Долли Тэлбо, вы на меня напали — не вздумайте отпираться, здесь все свидетели, все видели — вы запустили мне в голову банкой. Джуниус, арестуйте ее. Но шериф и сам был занят выяснением отношений. Подбоченившись, надвигался он на судью, менявшего фиалки в петлице. — Да не будь вы такой старый, врезал бы я вам сейчас — полетели бы вверх тормашками. — А я, Джуниус, не такой уж и старый, просто не считаю возможным для мужчин вступать в драку у дам на глазах, — ответил судья. Был он рослый, плечистый, осанистый и, хотя ему было под семьдесят, выглядел на пятьдесят с небольшим. Судья сжал кулаки — крепкие, волосатые, как кокосовые орехи. — Впрочем, — добавил он хмуро, — я готов, если вы тоже готовы. В эту минуту казалось — это, пожалуй, будет равная схватка. Вид у шерифа был уже не такой уверенный, и молодечества у него поубавилось. Он сплюнул и пробурчал: — Ладно, не надо уж, — по крайности, никто не сможет сказать, будто я старого человека ударил. — Или сумел ему быть достойным противником, — отпарировал судья, — Чего уж там, Джуниус, заправьте-ка рубашонку в штанишки и топайте полегоньку домой. Шериф снова воззвал к нам: — Не нарывайтесь на неприятности, слезайте-ка лучше да пойдемте со мной. Но мы и не шевельнулись, только Долли опустила вуаль, словно занавес, показывая, что с этим вопросом покончено раз и навсегда. Тут миссис Бастер, на голове которой, словно рог, торчала шишка, торжественно изрекла: — Ладно, шериф, вы их предупредили. — Она поглядела на Долли, потом на судью. — Может, вы воображаете, что это вам так сойдет, ну так знайте: вас ждет возмездие, и не на небе, а прямо здесь, на земле. — Прямо здесь, на земле, — пропела ей в лад миссис Мэйси Уилер. И они двинулись по тропинке, надутые, церемонные, словно свадебный кортеж, и вышли на залитый солнцем луг, и красная волнующаяся трава расступилась и поглотила их. Судья задержался под деревом. Он улыбнулся нам и с вежливым полупоклоном сказал: — Насколько мне помнится, вы говорили — для каждого желающего у вас найдется куриная ножка? Казалось, он сам сколочен из кусков дерева: нос — сучком; ноги — как крепкие старые корни; широкие, жесткие брови — будто полоски корья; серебряные бородки мха, свисавшие с самых верхних ветвей, были под цвет его волосам, разделенным на прямой ряд, а потемневшие, как сыромятная кожа, листья, что слетали с соседнего высоченного сикомора, — как раз в цвет его щек. Глаза — кошачьи, лукавые, но в лице что-то по-деревенски застенчивое. Вообще-то он был не из тех, кто напускает на себя важность. Немало людей, пользуясь его скромностью, обращались с ним свысока. Зато ни один из них не мог бы похвастать, что окончил Гарвардский университет или дважды бывал в Европе, как судья Чарли Кул. И все же находились такие, которые злобствовали, уверяли — судья задается: говорят же, что он каждый день перед завтраком прочитывает страничку по-гречески; и потом, что это за мужчина такой, у которого вечно цветок торчит в петлице? Если бы он и в самом деле ничего из себя не корчил, зачем ему было, скажите на милость, тащиться в самый Кентукки, чтобы выбрать себе жену, — не мог он, что ли, на которой-нибудь из наших местных жениться? Жены его я не помню; когда она умерла, я был еще слишком мал, и поэтому все, что о ней здесь рассказано, я повторяю с чужих слов. В общем, город так и не подобрел к Айрин Кул — и как будто бы по ее же вине. Женщины из Кентукки вообще народ трудный: вечно взвинченные, своенравные, ну а Айрин Кул, урожденная Тодд из Боулинг-Грина (та Мэри Тодд, что была женой Авраама Линкольна, доводилась ей троюродной теткой), всем и каждому в городе давала понять, что они — люди отсталые, вульгарные; никого из местных дам она у себя не принимала, но мисс Палмер, портниха, рассказывала, до чего стильный стал у судьи дом, с каким вкусом Айрин его обставила — старинная мебель, восточные ковры. В церковь и обратно она ездила на роскошной машине с поднятыми стеклами и все время, пока длилась служба, прижимала к носу надушенный платок. (Ишь ты, Божий запах недостаточно хорош для Айрин Кул!) Никого из местных врачей она на порог не пускала, хотя сама была наполовину инвалид: из-за небольшого смещения в позвоночнике ей приходилось спать на досках. По городу ходили грубые шуточки — у судьи-де повсюду заноз полно. Тем не менее он породил двух сыновей: Тодда и Чарлза-младшего; оба они родились в Кентукки — Айрин уезжала туда перед родами, чтобы дети ее могли считать себя уроженцами этого штата. И все-таки тем, кто пытался доказывать, что Чарлз Кул — разнесчастный человек, что жена срывает на нем всю злость, в общем-то козырять было нечем, а когда она умерла, тут уж их самым завзятым ругателям пришлось скрепя сердце признать — старый Чарли, должно быть, и вправду любил свою Айрин: последние два года своей жизни она была очень больна и раздражительна, и он ушел с поста окружного судьи, чтобы повезти ее в Европу, в те самые места, где когда-то они провели свой медовый месяц. Оттуда она уже не вернулась — ее похоронили в Швейцарии. Недавно одной учительнице из нашего городка, Керри Уэллс, довелось побывать в Европе с туристской группой. Единственное, что связывает наш городок с тем континентом, это могилы. Могилы солдат и могила Айрин Кул. Так вот, Керри, прихватив с собой фотоаппарат, решила их все обойти. До вечера таскалась она по кладбищу, где-то в горах, под самыми облаками, но жену судьи так и не разыскала. А ведь забавно все-таки: лежит себе Айрин Кул безмятежно на горном склоне и по-прежнему не желает никого принимать… Когда судья возвратился домой, оказалось, что здесь ему, в сущности, нечего делать: в городке уже всем заправляла банда политиканов во главе с Толлсэпом по прозвищу «Сам-с-усам». Эти ребята, ясное дело, не могли допустить, чтобы в судейском кресле сидел Чарли Кул. Грустно было смотреть на судью — стройного человека в отлично сшитом костюме, с черной шелковой лентой на рукаве и маленькой розой в петлице; грустно было видеть, что делать ему совершенно нечего, — разве только сходит на почту или зайдет ненадолго в банк. Там, в банке, работали его сыновья; расчетливые, тонкогубые, они вполне могли бы сойти за близнецов — оба бледные, как болотная мальва, у обоих узкие плечи и водянистые глаза. Чарлз-младший, умудрившийся облысеть еще в колледже, был заместителем председателя правления банка, а второй, Тодд, — главным кассиром. Они решительно ничем не напоминали отца, разве что оба были женаты на уроженках Кентукки. Эти-то невестки и распоряжались теперь в доме судьи. Они разделили дом на две половины с отдельными входами. Был между ними уговор, что старик живет то в семье старшего сына, то в семье младшего. Что ж удивительного, если теперь ему захотелось прогуляться по лесу… — Благодарю вас, мисс Долли, — сказал судья, вытирая рот тыльной стороной ладони. — Таких вкусных куриных ножек я с самого детства не едал. — Ну что вы, это такая малость — куриная ножка. Ведь вы так храбро себя вели! — Было в дрогнувшем голосе Долли что-то взволнованное, женское, и это поразило меня — неуместно как-то и ей не к лицу. Кэтрин, видно, тоже так показалось — она бросила на Долли укоризненный взгляд. — Не хотите ли еще чего-нибудь? Может, кусок торта? — Нет, мэм, спасибо, с меня предостаточно. Судья вынул из кармашка золотые часы на цепочке, отстегнул цепочку от жилета и накинул, точно лассо, на толстую ветку у себя над головой. Часы висели на дереве, будто елочное украшение, и их деликатное, приглушенное тиканье казалось биением сердца какого-то слабенького существа — светляка, лягушонка. — Когда слышишь, как движется время, день длиннее становится. А я теперь понял, какая это великая штука — долгий день. — И он погладил против шерсти убитых белок — свернувшись в клубок, они лежали в сторонке, и казалось, они просто спят. — Прямо в голову. Меткий выстрел, сынок. Я, конечно, сообщил ему, на чей счет следует отнести его похвалу. — Ах, так, значит, это Райли Гендерсон! — воскликнул судья. И рассказал нам, что это от Райли стало известно, где мы находимся. — А они-то, пока узнали, должно быть, долларов на сто разослали телеграмм, — добавил он, явно развеселившись. — Пожалуй, Вирена оттого и слегла, что ее грызет мысль об этих деньгах. Долли нахмурилась: — Но ведь это уму непостижимо, что они тут вытворяли. До того разъярились — прямо убить нас были готовы. А я так и не понимаю за что. И при чем тут Вирена? Она-то ведь знала — мы уходим, чтоб ей было покойней. Я ей так и сказала Да еще записку оставила. Но если она расхворалась… Судья, а она правда больна? Я что-то не помню, чтобы она хоть когда-нибудь болела. — Ни одного денька, — подтвердила Кэтрин. — Ну, она расстроена, это само собой, — не без удовлетворения отметил судья. — Но свалиться с такой болезнью, которую простым аспирином не вылечишь, не в ее это духе. Помню, как-то затеяла она переделки на кладбище. Решила возвести там нечто вроде гробницы для себя и для всей семьи Тэлбо. Так вот, приходит ко мне одна из наших дам и говорит: «Судья, а не кажется вам, что Вирена Тэлбо — самый больной человек у нас в городе? О таком мавзолее для себя возмечтать — это же что-то болезненное». Нет, говорю, не кажется. Если и есть тут что-то болезненное, то только одно: она собирается деньги на это выложить, а сама ведь и мысли не допускает, что когда-нибудь и вправду умрет! — Не желаю я слушать о моей сестре ничего плохого, — резко бросила Долли. — Она много и тяжело трудится. Она заслужила, чтобы в доме было все, как она хочет. Это мы виноваты, вышло так, что мы ее подвели; потому-то для нас и нет теперь места у нее в доме. У Кэтрин за щекой заходили ватные катышки, будто табачная жвачка: — Ты кто — моя лапушка Долли или святоша какая? Он нам друг, ему надо всю правду сказать — как эта самая и докторишка задумали наше лекарство стибрить… Судья попросил, чтобы ему перевели ее слова, но Долли сказала — все это чушь и повторять ее ни к чему. Потом, чтобы как-то его отвлечь, спросила, умеет ли он разделывать белок. Задумчиво кивая, он смотрел куда-то мимо нас, поверх наших голов, вглядываясь своими зоркими, напоминавшими желуди глазами в окаймленные небом листья, трепыхавшиеся на ветру. — Может быть, никто из нас не нашел своего дома… Мы только знаем — он где-то есть… И если удастся его отыскать, пусть мы проживем там всего лишь мгновенье, все равно мы должны почитать себя счастливыми. Ваш дом, быть может, тут, на дереве, — сказал он и зябко поежился, словно в небе раскрылись широкие крылья и бросили на него холодную тень. — Да и мой тоже… Неприметно, под мерный звук времени, которое пряли золотые часы, день стал клониться к вечеру. Туман с речки, эта осенняя дымка, лунно серебрясь, потянулся меж бронзовых и синих стволов; вокруг побледневшего солнца напоминанием о зиме лег светящийся ободок. А судья все не уходил. — Бросить двух женщин и мальчика? Ночью, на произвол судьбы — и шерифа? Когда эти болваны замышляют бог знает что? Нет, я остаюсь. Здесь, на дереве, судья, безусловно, нашел свой дом — даже больше, чем мы. На него приятно было смотреть: он был оживлен, весь в движении, словно заячий нос; он снова чувствовал себя мужчиной, больше того — защитником. Пока он разделывал белок складным ножом, я набрал сушняка и разложил под деревом костер, чтобы их зажарить. Долли откупорила бутылку наливки, сославшись на то, что стало свежо. Жаркое из белок вышло на славу — нежное-нежное, и судья с гордостью объявил: нам непременно как-нибудь надо отведать жареного сома его собственного приготовления. Мы молча потягивали наливку; запах листвы и дымка, курившегося над затухавшим костром, вызывал у нас в памяти другие осенние дни, мы вздыхали и слушали, будто шум моря, разноголосое пенье травы. Мерцала воткнутая в банку свеча, и шелкопряды, снуя вокруг пламени, колыхали его, словно бы направляя его желтую ленту меж черных ветвей. И вот тут что-то нас насторожило — даже не звук шагов, а неясное чувство вторжения. Это мог быть просто восход луны. Но только луны еще не было. И не было звезд. Ночь была темная, как наливка из ежевики. — Мне кажется, там кто-то есть. Там что-то такое, внизу, — сказала Долли, выразив наше общее чувство. Судья взял свечу в руку и поднял. Ночные насекомые заскользили прочь от ее прыгающего света, между деревьями метнулась белая сова. — Кто идет? — крикнул судья, и оклик его прозвучал внушительно, по-военному. — Отвечай, кто идет? — Я, Райли Гендерсон. — И в самом деле, это был Райли. Он отделился от тени; в свете тускло горевшей свечи его запрокинутое, ухмыляющееся лицо казалось искаженным и злым. — Просто решил посмотреть, как вы тут. Вы на меня не злитесь, а? Знал бы я, в чем дело, ни за что не сказал бы им, где вы. — Да никто тебя не винит, сынок, — успокоил его судья. И я вспомнил — ведь это он тогда вступился за Райли и возбудил дело против его дядюшки, Хорейса Холтона. Значит, они понимают друг друга. — А мы тут наливку попиваем. Я уверен, мисс Долли будет рада, если ты нам составишь компанию. Кэтрин заворчала — и так места нет, еще чуток веса прибавить, и старые доски подломятся. Под угрожающий скрип настила мы все-таки сдвинулись поплотнее, чтобы дать Райли место, но не успел он втиснуться между нами, как Кэтрин схватила его за волосы: — Это тебе за то, что нынче целился в нас из ружья, а тебе что было сказано: не смей! А это, — тут она снова рванула зажатый в горсти вихор и вполне внятно произнесла: — это за то, что шерифа на нас напустил. Я решил, что это уже нахальство с ее стороны, но Райли только поворчал, вполне добродушно, а потом говорит — как бы ей нынче же ночью не представился посерьезнее повод вцепиться кому-нибудь в волосы. И стал нам рассказывать. В городке разгорелись страсти, на улицах толпится народ, словно в субботний вечер; больше всего мутит воду его преподобие вместе с супругой: миссис Бастер сидит у себя на веранде и каждому посетителю демонстрирует свою шишку. А шериф Кэндл уговорил Вирену, чтобы она разрешила ему подписать ордер на наш арест — на том основании, что мы-де похитили ее собственность. — И знаете что, судья, — серьезно проговорил Райли, и вид у него был сконфуженный. — Они даже вас замышляют арестовать. За нарушение общественного порядка и за попытку воспрепятствовать отправлению правосудия, так я слышал. Наверно, не надо бы этого вам рассказывать, но около банка я наскочил на одного из ваших ребят, Тодда, и спрашиваю, что он намерен делать — ну, в связи с тем, что вас собираются арестовать. А он говорит — ничего. Они, говорит, так и ждали чего-нибудь в этом роде, а еще — что вы сами беду на себя накликали. Подавшись вперед, судья загасил свечу, словно не желая, чтобы мы видели в этот момент выражение его лица. В темноте послышался чей-то плач, и секунду спустя мы поняли — это Долли. Ее всхлипывания вызвали в нас молчаливую вспышку любви, и, обежав полный круг, она крепко спаяла нас всех друг с другом. Раздался тихий голос судьи: — Когда они явятся, мы должны быть готовы их встретить. А теперь слушайте меня все… Глава 3 — Чтобы защитить свою позицию, мы должны ее точно знать, это первейшее правило. Итак: что нас свело друг с другом? Беда. Мисс Долли и ее друзья очутились в беде. И ты, Райли. Мы с тобой оба в беде. Наше место — здесь, на дереве. Иначе бы нас тут не было. Понемногу Долли затихла — уверенный голос судьи успокоил ее. А судья продолжал: — Еще сегодня, когда я шел сюда вместе с шерифом и остальными, я был уверен, что мне так и не суждено хоть кому-нибудь рассказать свою жизнь и она пройдет, не оставив следа. А теперь я думаю — меня не постигнет эта горькая участь… Мисс Долли, сколько же это лет прошло? Пятьдесят? Шестьдесят? Вот с каких пор я помню вас — угловатой, поминутно красневшей девочкой. В город вы приезжали в отцовском фургоне и боялись из него вылезть — как бы мы, городские ребятишки, не увидели, что вы босиком. — Ну они-то, положим, были обуты, Долли и эта самая, — пробурчала Кэтрин. — Это я босиком разгуливала. — Столько лет я встречал вас, но так и не знал, даже понятия не имел, что вы такая, а вот сегодня понял — вы живая душа, язычница… — Язычница? — встревоженно, но с явным интересом переспросила Долли. — Ну, во всяком случае — живая душа. А ведь этого не уловишь одним только взглядом. Живая душа распахнута для всего живого, понимает, что нельзя всех стричь под одну гребенку. И из-за этого постоянно попадает в беду. Вот мне, например, не следовало становиться судьей. Сколько раз, сидя в судейском кресле, я вынужден был защищать неправое дело: ведь закон не считается с тем, что все люди разные. Помните старину Карпера, рыбака, — он жил на реке в своей лодке? Его выгнали из города за то, что он хотел жениться на этой славной цветной девчушке, — по-моему, она сейчас у миссис Постам работает. И знаете, ведь она любила его. Бывало, как ни пойду на рыбалку, всякий раз вижу их вместе. Им было так хорошо друг с другом. Он нашел в этой девушке то, чего я не нашел ни в ком, — единственного человека на свете, от которого ничего не скрываешь. И все-таки, если бы им удалось пожениться, шериф был бы обязан арестовать его, а я — засудить. Иной раз мне кажется — я в ответе за всех, кого за свой век признал виновными, настоящая-то вина легла на меня. Вот отчасти поэтому мне хочется перед смертью хоть раз оказаться правым, защищая правое дело. — А сейчас вы именно что защищаете правое дело, — вмешалась Кэтрин, — Эта самая и докторишка… — Тихо ты! Тихо! — сказала Долли. — Единственный человек на свете… — повторил Райли слова судьи и выжидательно смолк. — Это значит, — отозвался судья, — такой человек, которому можно сказать все. Неужели я и впрямь идиот, если мечтаю об этом? Но ведь подумать только, как много мы тратим сил на то, чтобы прятаться друг от друга, как боимся, чтобы люди не распознали, кто мы такие на самом деле. А теперь стало ясно, кто мы и что, — пятеро дуралеев на дереве. И это — большая удача, если только суметь ею воспользоваться: нам уже незачем беспокоиться о том, как мы выглядим в глазах посторонних. Стало быть, мы теперь можем разобраться в истинной своей сути. А если мы сами себя поймем, нас уже никто отсюда не сгонит. Ведь именно потому, что наши приятели не сумели сами в себе разобраться, они и строят нам козни: не хочется им признавать, что люди могут быть не похожими друг на друга. Раньше я по кусочкам открывал себя другим людям — случайным попутчикам, исчезавшим в людском потоке на сходнях, выходившим на следующей станции из вагона. Может быть, если их всех собрать, и получился бы тот самый единственный человек на свете, только он был бы о десяти лицах и расхаживал сразу по сотне улиц. Но теперь у меня появился шанс обрести того человека: это вы, мисс Долли, и ты, Райли, — вы все. Тут Кэтрин объявила: — Никакой я не человек о десяти лицах, придумает тоже! И тогда Долли сердито сказала — если она не умеет разговаривать с людьми уважительно, лучше пусть идет спать. — Только знаете что, судья, боюсь, я не совсем поняла вас. Что мы должны рассказать друг другу? Свои секреты? — добавила Долли невпопад. — Секреты? Нет, нет. Судья чиркнул спичкой и снова зажег свечу. Его лицо, внезапно возникшее из темноты, поразило нас своим трогательным выражением. Оно как бы молило нас всех: помогите. — Говорить можно хоть о нынешней ночи или о том, что пока нет луны. Важны не слова, а доверие, с которым тебя выслушивают. Айрин, моя жена, была женщина замечательная, — казалось, мы всем бы могли делиться друг с другом. Но нет, мы были с ней совершенно разные люди, не понимали друг друга. Она умерла у меня на руках, и перед самым концом я спросил ее: «Ты счастлива, Айрин? Была ли ты счастлива со мной?» «Счастлива, счастлива, счастлива», — были последние ее слова. И с тех пор я в сомнении, я так и не понял, значило это «да» или она повторила, как эхо, мои же слова. А ведь сумел бы понять, если б знал ее лучше. Или взять моих сыновей. Нет у них ко мне уважения. А мне так хотелось, чтобы они уважали меня. И не только как отца, главное — как человека. Но вот беда, им кажется, будто они обо мне знают нечто постыдное. Я вам сейчас расскажу, что именно. Его живые глаза, освещенные пламенем свечки, остро поблескивали; их испытующий взгляд останавливался поочередно на каждом из нас, словно бы проверяя — внимательно ли мы слушаем, верим ли мы ему. — Лет пять тому назад, нет, почти шесть, я нашел в поезде на сиденье детский журнал, оставленный кем-то из ребятишек. Я подобрал его, стал перелистывать. Вижу — на последней странице обложки — адреса ребят, желающих переписываться с другими ребятами. Была среди них одна девочка с Аляски, мне понравилось ее имя — Хизер Фоллс[2 - Буквально — вересковый водопад.], — и я послал ей открытку с видом. Господи, казалось бы, это так безобидно и столько доставило мне удовольствия! Она ответила сразу же, и письмо ее поразило меня — до чего толково она рассказывала про жизнь на Аляске, так прелестно и живо описывала овцеводческое ранчо своего отца, северное сияние. Ей было тринадцать лет, она вложила в письмо свою карточку — хорошенькой ее не назовешь, но лицо смышленое, доброе. Порылся я в старых альбомах и нашел один снимок, с виду довольно новый; сделан он был на рыбалке. Мне там пятнадцать, я стою на солнцепеке, в руке — форель. Вот я и написал ей так, будто я сам еще мальчик, — рассказывал, какое мне к Рождеству подарили ружье и про то, что у нас ощенилась собака, и как мы назвали щенят, и как к нам в город приезжал цирк. Вновь стать подростком и завести подружку на далекой Аляске — разве это не радость для старика, который сидит один-одинешенек и слушает тиканье часов? А потом она написала мне, что влюбилась в знакомого мальчика, и я испытал настоящие муки ревности, будто я и вправду юнец. Но мы остались друзьями: два года назад я написал ей, что готовлюсь на юридический. И она прислала мне золотой самородок — говорит, он должен принести мне удачу. Он достал из кармана маленький самородок, положил его на ладонь, чтобы всем было видно. И она сразу стала нам такой близкой, Хизер Фоллс, словно этот талисман, слабо поблескивающий у него на ладони, был частицею ее сердца. — И это они считают постыдным? — спросила Долли. И в ее голосе было недоумение, а не гнев. — То, что вы постарались, чтобы девочке где-то там, на Аляске, не было так одиноко? Да там же снег идет без конца! Судья поспешно прикрыл самородок сжатыми пальцами. — Нет, мне они ничего не сказали. Но я слышал, как они говорили между собой по ночам, сыновья со своими женами, — что они просто не знают, как со мной быть. Само собой, они проведали об этих письмах. Я не считаю нужным запирать ящики — странно как-то, чтоб человек не мог обойтись без ключей даже в доме, который, хотя бы когда-то, был для него родным. В общем, они решили, что я… — И он постукал себя по лбу. — А мне тоже однажды было письмо. Коллин, голубчик, плесни-ка еще чуток, — попросила Кэтрин, показывая на бутылку с наливкой. — Правда-правда. Было мне как-то письмо, оно и сейчас еще где-то валяется, годов двадцать его берегу и все думаю — от кого бы это. А в том письме было: «Здорово, Кэтрин, давай приезжай в Майами и выходи за меня, привет, Билл». — Кэтрин! Человек просил тебя выйти за него замуж, и ты за все эти годы ни словом мне не обмолвилась? Кэтрин только плечом повела: — Ну и что ж, лапушка, ведь судья как говорил: не всем все надо рассказывать. Да потом, я этих Биллов целую кучу знала и ни за кого из них сроду бы не пошла. Мне только одно не дает покою — который из них написал то письмо? А интересно бы все же дознаться — ведь как там ни говори, а я за всю жизнь только одно это письмо и получила. Может, это тот Билл, что крышу на моем домике настилал, — ой, ну верно! Крыша в ту пору уже готова была! Господи, до чего я старая стала, о таких делах давно и думать забыла. А другой Билл — тот однажды весной у нас огород вспахивал, в тринадцатом году было дело: что ж, этот парень умел борозду ровно тянуть, ничего не скажешь. И еще другой Билл — тот строил курятник; он уехал потом, устроился проводником в спальном вагоне; может, и он прислал то письмо. А то вот еще один Билл — ох нет, того Фредом звали. Коллин, голубчик, наливка-то до чего хороша! — Я и сама не прочь выпить еще глоточек, — сказала Долли. — Потому что Кэтрин так меня… — Хм-хм… — отозвалась Кэтрин. — Если бы вы говорили помедленнее или жевали поменьше… — Судья, видно, принял за табачную жвачку ватные катышки Кэтрин за щекой. Райли, горбясь, сидел чуть поодаль от нас и молча вглядывался в полную жизни темноту. Я-я-я, прокричала какая-то птица. — Я… Нет, судья, вы не правы, — сказал он. — Почему же, сынок? То постоянно сдерживаемое, напряженное беспокойство, которое всегда связывалось у меня с представлением о Райли, вновь захлестнуло его лицо: — Нет у меня никакой беды. Просто я сам — никакой. Или вы скажете, в этом и есть моя беда? Вот я лежу по ночам, не сплю и все думаю: ну на что я гожусь? Охотиться, водить машину, лодыря гонять? И как подумаю — а вдруг я больше вообще ни к чему не пригоден, — так меня жуть берет. А потом вот еще что: я никого не люблю, разве только сестренок, но это другое дело. Ну вот вам к примеру — встречался я с одной девчонкой из Рок-Сити чуть ли не целый год, я до нее ни с одной не гулял так долго. И вот что-нибудь с неделю назад ее вдруг прорвало — есть, спрашивает, у тебя сердце или нет? Говорит, если я не люблю ее, лучше ей умереть. Тогда поставил я машину поперек рельсов; ну что ж, говорю, подождем — как раз через двадцать минут скорый пройдет. Сидим, глаз друг с друга не сводим, а я думаю — скотство все-таки, вот я гляжу на тебя, а сам ничегошеньки не испытываю, кроме… — Кроме самодовольства? — вставил судья. Райли не стал отпираться. — А если б мои сестренки были достаточно взрослые, чтоб о себе позаботиться, мне бы в тот раз и впрямь захотелось дождаться, пока нас скорый разгрохает. От его слов у меня в животе заныло и так захотелось сказать ему: я хочу быть только таким как он и никаким другим. — Вот вы тут говорили про единственного человека на свете. Ну почему она не могла для меня стать таким человеком? Это ведь как раз то, что мне нужно. Пока я сам по себе, от меня проку мало. Может, если б мне надо было о ком-то заботиться — о таком вот единственном человеке, — я стал бы придумывать разные планы и их выполнять. Купил бы, к примеру, те участки за пасторским домом, застроил бы их. Я бы сумел — только б внутри у меня все успокоилось. Неожиданно налетел ветер, зазвенел листьями, разорвал ночные облака, и в разрывы потоками хлынул звездный свет. Наша свеча, словно напуганная ярким сверканием прояснившегося, утыканного звездами неба, вдруг сорвалась вниз, и мы увидели над собой выплывшую из облаков далекую, позднюю, зимнюю луну. Она белела, словно снежный ломоть, и к ней из дали и близи воззвали живые существа — заквакали горбатые, лупоглазые лягушки, когтистым голосом заорала дикая кошка. Кэтрин вытащила розовое лоскутное одеяло и заставила Долли завернуться в него. Потом обняла меня и стала почесывать мне затылок, пока голова моя не опустилась к ней на грудь. — Озяб? — спросила она, и я придвинулся к ней поближе: она была теплая и уютная, как наша старая кухня. — По-моему, сынок, не с того ты конца начинаешь, — сказал судья, поднимая воротник пальто. — Где уж тебе о девушке заботиться! Ты хоть о таком вот листочке позаботился когда-нибудь в жизни? Не переставая вслушиваться с охотничьим азартом в крик дикой кошки, Райли стал ловить листья, кружившие вокруг нас, как ночные бабочки; и вот уже один лист — трепещущий и живой, словно готовый вспорхнуть, — зажат у него между пальцами. Судья тоже поймал слетавший лист, но у него в руке он выглядел как-то значительнее, чем у Райли. Бережно прижимая его к щеке, судья сдержанно проговорил: — Мы тут толкуем о любви. Лист, горстка семян — вот с чего надо тебе начать; почувствуй сперва хоть немного, что это значит — любить. Для начала — лист или струи дождя, а потом уже кто-то, кому можно отдать все, чему научил тебя лист, что взросло там, куда пролились струи дождя. Пойми — это нелегкое дело: на то, чтобы ему научиться, может уйти целая жизнь — у меня и ушла, а ведь я так и не овладел им, понял только одно: любовь — непрерывная цепь привязанностей, как природа — непрерывная цепь жизни. — Если так, — заговорила Долли, порывисто вздохнув, — значит, я всю свою жизнь любила. — Она поглубже зарылась в одеяло. — Впрочем, нет, — упавшим голосом сказала она. — Пожалуй, все-таки нет. Я никогда не любила ни одного… — Долли запнулась, и покуда она подбирала нужное слово, ветер, проказничая, вздувал ее вуаль, — …ни одного джентльмена. Вы можете возразить — просто мне не представился случай: ведь папа не в счет. — Она снова замялась, словно решив, что и так слишком много наговорила. Дымка звездного неба окутывала ее плотно, как стеганое одеяло, что-то — не то разглагольствования лягушек, не то доносившиеся с луга голоса травы — завораживало ее, заставляло ее говорить. — Но зато я любила все остальное. Вот хотя бы розовый цвет: когда я была ребенком, был у меня один-единственный цветной мелок — розовый, и я рисовала розовых кошек, розовые деревья; тридцать четыре года я прожила в розовой комнате. А еще была у меня такая коробка — она и сейчас стоит где-то на чердаке, надо бы попросить Вирену, чтобы сделала доброе дело, принесла ее мне, — как приятно было бы снова увидеть самые первые мои привязанности. Что там было? Обломок сухих сот, пустое осиное гнездо — в общем, всякая всячина, а то вот еще — апельсин, утыканный сухими гвоздиками, и яйцо сойки. Каждое из этих сокровищ я любила, и любовь накапливалась, и выпархивала из меня, и носилась вокруг, как птица над полем с подсолнухами. Только лучше этого людям не показывать, а то им становится тяжело, они чувствуют себя горемыками, даже не знаю почему. Вирена, бывало, бранит меня, говорит — вечно я забиваюсь куда-нибудь в угол. А я просто боюсь, как бы люди не напугались, если я покажу им, что они мне дороги. Вот как жена Пола Джимсона. Помните, он заболел и не смог разносить газеты, и она стала ходить вместо него? Бедняжка, худенькая такая, — бывало, она еле тащится со своим мешком. И вот как-то раз — день был холодный — взошла она на крыльцо, а у самой из носу течет, глаза слезятся от холода. Положила она газеты, а я ей говорю — обождите, постойте-ка, и вынимаю платок, чтобы вытереть ей глаза. Мне хотелось сказать ей, если б я только смогла, что мне так ее жаль, что я ее полюбила. Я коснулась ее лица, а она слабо так вскрикнула, повернулась и бегом по ступенькам вниз. С тех пор она всякий раз швыряла нам газеты прямо с улицы, и когда они шлепались на крыльцо, этот звук у меня в костях отдавался. — Жена Пола Джимсона! Больно надо из-за эдакой швали переживать, — сказала Кэтрин, прополаскивая рог остатками наливки. — Ну есть у меня золотые рыбки. Так коли они мне по душе, что ж мне теперь, весь мир полюбить? Эдакий кавардак любить — вот еще, скажешь тоже! Говорите себе что хотите, но проку от ваших разговоров никакого, один только вред; и кому это нужно — такое выкапывать, про что лучше забыть. Надо поменьше другим про себя рассказывать. В самом нутре своем люди — они ведь хорошие. Так что же от человека останется, коли он будет направо и налево все самое свое заветное выбалтывать? Вон судья говорит — мы тут потому, что у нас, мол, у всех беда, у каждого своя. Вот еще чушь-то! Мы здесь очень просто почему. Первое дело — этот дом на дереве наш, второе — эта самая и докторишка хотят наше кровное уворовать. А третье — вы все, каждый из вас, потому только здесь и сидите, что вам так хочется, ваше нутро того требует. А мое — нет. Мне надо, чтоб была крыша над головой. Лапушка, ты б поделилась одеялом с судьей — человека так и трясет. Долли смущенно приподняла угол одеяла, кивнула судье, и судья, ничуть не смущаясь, скользнул под него. Ветви нашего дерева раскачивались, как огромные весла, что погружаются в море, а оно медленно катит свои волны и выстывает под светом далеких-далеких звезд. Райли, оставшийся в одиночестве, сидел скорчившись, как несчастный сиротка. — Иди сюда, упрямая башка, озяб, поди, не хуже других, — сказала Кэтрин, знаками предлагая ему пристроиться у ее правого бока, как я пристроился у левого. Но, видно, ему это не очень улыбалось — может, заметил, что запах от нее горький, как полынь, а может, считал, что это телячьи нежности. Тогда я сказал — давай, Райли; Кэтрин теплая и уютная, теплей одеяла. И, помедлив немного, Райли придвинулся к нам. Все молчали уже так давно, что я решил — они спят. Но вдруг я почувствовал — Кэтрин словно вся сжалась. — А до меня ведь только сейчас дошло, кто мне тогда то письмо послал: никакой это не Билл. Эта самая его мне послала и больше никто, вот не будь я Кэтрин Крик. Сговорилась с каким-нибудь черномазым в Майами, чтоб опустил мне письмо, — небось думала, я как дуну туда, только меня и видели. Долли сонно пробормотала: — Тихо, ты, тихо, закрой глаза. Бояться не надо, ведь тут мужчины, они нас стерегут. Качнулась ветка, дерево вспыхнуло в лунном свете, и я увидел — судья взял Доллину руку в свою. Это было последнее, что я увидел. Глава 4 Райли проснулся первый и разбудил меня. На горизонте меркли три утренние звезды — свет приближающегося солнца затоплял их. На листьях сверкали блестки росы, в небо черной вереницей устремлялись дрозды — встречать разгорающийся день. Райли сделал мне знак спускаться. Мы молча соскользнули вниз по стволу. Кэтрин храпела вовсю и ничего не услышала; судья и Долли тоже не заметили нашего ухода — они спали щека к щеке, словно двое детей, заблудившихся в темном лесу, где хозяйничает злая колдунья. Мы двинулись к речке, Райли шел впереди. Его холщовые штанины с шуршанием терлись друг о дружку. На каждом шагу он останавливался и начинал потягиваться, будто долго ехал в поезде. Вскоре мы набрели на муравейник. Рыжие муравьи уже принялись за работу и оживленно шныряли взад и вперед. Райли расстегнул брюки и принялся их поливать. Не скажу, чтоб это мне показалось смешным, но я засмеялся, чтобы не нарушать компанию, и тут он повернулся и обмочил мне башмак. Я, понятное дело, обиделся. Ведь это значит, что он ни капли не уважает меня. Я спросил его — ну зачем же он так? — Ты что, шуток не понимаешь? — ответил он и закинул руку мне на плечо. Если б можно было в таких делах устанавливать точные даты, я бы сказал — именно с этой минуты мы с Райли Гендерсоном стали друзьями; у него, по крайней мере, как раз в ту минуту зародилось теплое чувство ко мне, и от этого меня еще больше к нему потянуло. Шагая по бурому вереску, меж бурых деревьев, мы зашли далеко в лес и спустились к реке. По ее зеленым медлительным водам плыли листья, похожие на багровую пятерню. Из воды торчал конец затонувшего бревна, — казалось, это высунул голову любопытный речной зверек. Мы пошли к плавучему дому, там вода была чище. Корма старой лодки слегка осела. Прелый лист и слой ила, словно густая ржавчина, покрывали крышу каюты и покосившуюся палубу. Но странное дело — внутри каюта оказалась вполне обжитой: повсюду были раскиданы номера приключенческого журнала, на столе, возле керосиновой лампы, выстроился целый взвод жестянок из-под пива, на койке валялось одеяло и подушка с розовыми следами губной помады. Сперва я понял только одно — здесь чей-то тайник; потом по широченной улыбке на простецком лице Райли догадался, чей именно. — А самое главное — с борта удить хорошо. Только смотри никому не проболтайся. Я торопливо перекрестил исполненное восторга сердце. Все время, пока мы раздевались, я словно видел сон наяву. Мне привиделось: лодка идет по реке, на борту — мы все пятеро; парусом полощется на веревке наше белье, в камбузе печется торт из кокосового ореха, в каюте рдеет герань. Мы плывем все вместе, и реки сменяют друг друга, и все новые виды открываются нашим глазам. Медленно выползавшее солнце еще кое-как разогрелось в остатках летнего тепла, но вода была холоднющая — едва окунувшись, я покрылся пупырышками и, лязгая зубами, полез обратно на палубу. Здесь я постоял, глядя на Райли, — он беззаботно носился от одного берега к другому. На отмели островком зеленел камыш, и стебли его, напоминавшие журавлиные ноги, легонько подрагивали. Райли стал пробираться сквозь камыши, шаря понизу зорким взглядом охотника. Потом подал мне знак. Холодная вода обжигала, но я все-таки спрыгнул с лодки и поплыл к нему. Вода вокруг камышей была чистая, здесь протока разделялась на несколько длинных луж глубиной по колено. Над одной из них наклонился Райли. В мелком бочажке лениво лежал угольно-черный сом — податься ему было некуда. Мы напрягли пальцы, так что они стали твердыми, словно зубья вилок, и с двух концов подвели под него ладони. Сом метнулся и угодил прямо мне в руки. Неистово молотя острыми, словно бритва, плавниками, он глубоко рассек мне ладонь, но у меня хватило соображения не выпустить его. И слава богу, потому что это единственная рыба, которую я поймал за всю свою жизнь. Люди обычно не верят, когда я рассказываю, что поймал сома голыми руками. А я говорю — ну что ж, спросите у Райли Гендерсона. Мы продели сому сквозь жабры камышинку и поплыли обратно к лодке, держа его над головой. Райли сказал, что ему редко когда попадались такие жирнющие сомы, — принесем его к дереву, и раз уж судья нахвастался, что он такой мастер по этой части, пусть зажарит его на завтрак. Но никому так и не довелось полакомиться жареным сомом. В это время в нашем доме на дереве творилось что-то ужасное. Пока нас не было, снова нагрянул шериф Кэндл, на сей раз с помощниками и с ордером на арест. А мы-то с Райли, ничего не подозревая, лениво брели вдоль берега, сбивали по дороге поганки и время от времени останавливались, чтоб пошвырять камешки по воде. Еще издали мы услышали возбужденные голоса. Их звуки отдавались в лесу, словно удары топора. До меня донесся вопль Кэтрин, даже не вопль, а рев. Ноги у меня сразу обмякли, я больше не мог поспевать за Райли — он подхватил с земли сук и пустился бегом. Я рванулся в одну сторону, метнулся в другую, повернул совсем не туда, куда надо, и наконец выбежал на край луга. И тут я увидел Кэтрин. Платье на ней было разорвано посередке до самого низа: она была все равно что голая. Три дюжих парня, дружки шерифа — Рэй Оливер, Джек Милл и Верзила Эдди Стовер — волокли ее по граве, осыпая ударами. Так бы и растерзал их! Видно, это же было у Кэтрин на уме, но она не могла с ними сладить, хоть и старалась изо всех сил — бодала их головой, молотила локтями. Верзила Эдди — тот был поганый ублюдок по рождению, так сказать юридически, а вот двум другим, чтобы стать такой поганью, пришлось потрудиться самолично. Верзила бросился на меня, но я хлестнул его сомом по роже. — Ты мне ребенка не трожь, он сирота! — вскинулась Кэтрин. Потом увидела, что он обхватил меня поперек туловища, и как закричит: — В яйца бей, Коллин! Лягни его, гада, в яйца! И я лягнул. Верзила разом свернулся, словно скисшее молоко. Тут меня чуть не зацапал Джек Милл (тот самый, которого через год случайно захлопнули в морозильной камере и заморозили насмерть, — что же, поделом ему!), но я рванул через луг и спрятался в самой высокой траве. Впрочем, им было не до меня — с одной Кэтрин хватало хлопот, она дубасила их без передышки, а я все смотрел на нее, и до чего ж мне было тошно — ничем я не мог ей помочь. Наконец все они исчезли из виду за гребнем горки, где начиналось кладбище. Надо мной с хриплым карканьем пронеслись две вороны и снова вернулись, дважды прочертив в небе крест, словно сулили беду. Я пополз было к лесу, как вдруг совсем рядом, приминая траву, прошагали тяжелые башмаки. Это был шериф Кэндл и с ним его подручный Уилл Харрис — высоченный, как дверь, и здоровый, как буйвол. Этому Харрису прокусила горло бешеная собака. На шрамы было жутко глядеть, но еще страшней был его попорченный голос — детский, писклявый, как у лилипута. Они прошли так близко, что мне ничего не стоило бы развязать шнурки у Харриса на ботинках. Он что-то втолковывал шерифу, и его тонкий, пронзительный голосишко подпрыгнул — я расслышал имена Морриса Ритца и Вирены, но так и не смог разобрать, что к чему, только понял — это имеет какое-то отношение к Ритцу и Вирена послала Харриса за шерифом. — Да что ей нужно, к чертям, этой бабе, — целую армию, что ли? — возмущался шериф. Едва они скрылись из виду, я вскочил и бросился к лесу. Неподалеку от нашего дерева я спрятался за опахалом из папоротников — а вдруг здесь рыщет кто-нибудь из подручных шерифа? Но кругом не было ни души, только заливалась одинокая пичуга. И в доме на дереве не было никого. Дымчатые, как призраки, столбы солнца освещали его пустоту. Совершенно пришибленный, подошел я к дереву, прижался к нему лбом, и тут мне снова привиделась лодка: полощется наше белье на ветру, рдеет герань, а река несет свои воды, выносит нас в море, в широкий мир. — Коллин! — Имя мое упало прямо с неба. — Ты? Ты что, плачешь? Это Долли меня окликнула, но мне не было ее видно. Только забравшись на дерево, в самую его середку, я увидел высоко над собой ее ногу в детской туфле. — Осторожнее, мальчик, — раздался голос судьи, сидевшего рядом с ней. — Как бы ты не стряхнул нас отсюда. И правда, они примостились на самой верхушке дерева, словно чайки на мачте корабля. Долли говорила потом — оттуда такой потрясающий вид, ей просто жаль, что она раньше не удосужилась там побывать. Как выяснилось, судья вовремя заметил шерифа с помощниками, и они с Долли успели укрыться там, наверху. — Подожди, мы сейчас, — сказала она и, держась за руку судьи, стала неторопливо спускаться, совсем как благородная дама по ступенькам парадной лестницы. Мы расцеловались. Все еще не отпуская меня, Долли сказала: — Она ведь пошла тебя искать — Кэтрин. Мы не знали, куда ты девался, и я так боялась, я… Страх ее передался и мне, у меня похолодели пальцы. Она испытывала то же чувство, что перепуганный, дрожащий зверек, только что вынутый из канкана. Судья сконфуженно поглядывал на нас, все время что-то вертел в руках — видно, чувствовал себя лишним. Думал, должно быть, что предал нас, дав им схватить Кэтрин. Ну а что он, собственно, мог поделать? Если б он бросился ей на помощь, его самого бы схватили, только и всего: они сюда не за тем пожаловали, чтобы шутки шутить, — шериф и остальные. Я один был во всем виноват. Не сойди Кэтрин вниз искать меня, им бы ее вовек не поймать. Я стал рассказывать, что произошло на лугу. Но Долли ничего не хотела знать. Словно отгоняя дурной сон, она резко отбросила вуаль с лица. — Я все пытаюсь поверить, что Кэтрин с нами нет, — и не могу. А если б поверила, побежала б искать ее. Пытаюсь поверить, что это все натворила Вирена, — и не могу. Коллин, скажи, как ты считаешь, — может, все-таки мир и вправду плохо устроен? А ночью мне все представлялось совсем по-другому. Судья посмотрел мне прямо в глаза, — должно быть, хотел внушить мне ответ. Но я и сам его знал. Свой собственный мир всегда хорош по-своему, какие бы страсти ни составляли его, он никогда не бывает грубым и пошлым. Мир самой Долли — тот, который она разделяла со мной и Кэтрин, — сделал ее человеком настолько высоким, что она попросту не ощущала тех вихрей подлости, что бушуют вокруг. — Нет, Долли, мир вовсе не так уж плох. Она провела рукою по лбу: — Если ты верно говоришь, значит, Кэтрин вот-вот появится. Она не нашла ни тебя, ни Райли, но все равно вернется сюда. — А кстати, — сказал судья, — в самом деле, где Райли? Он бежал впереди меня, и с тех пор я его больше не видел. Мы с судьей, разом встревожившись, вскочили и принялись громко звать его. Голоса наши медленно облетали лес, но снова и снова наталкивались на молчание. А потом я понял: он свалился в старый индейский колодец. Таких случаев я мог бы вам рассказать сколько угодно. Только я собрался поделиться с судьей своей мыслью, как он предостерегающе приложил палец к губам. Слух у него был прямо собачий: я, например, пока ничего не слышат. Но он не ошибся — кто-то и правда шел по тропинке. Оказалось, Мод Райордэн и старшая из сестер Райли, та самая умница-разумница Элизабет. Они были задушевные подружки и ходили в одинаковых белых свитерах. Элизабет несла скрипку в футляре. — Послушай, Элизабет, — заговорил судья, и обе девочки вздрогнули от неожиданности: они еще не успели заметить нас. — Послушай, детка, ты своего брата не видела? Мод опомнилась первая и ответила за подругу. — Еще бы не видеть, — сказала она с ударением. — Я провожала Элизабет домой после уроков, вдруг мчится Райли на бешеной скорости — миль девяносто, не меньше. Чуть не сшиб нас. Ты бы с ним все-таки поговорила, Элизабет. В общем, он просил нас сходить сюда, передать, чтобы вы не волновались; сказал — он потом сам все объяснит. Понимайте как хотите. Раньше мы с Мод и Элизабет учились вместе, но они перескочили через класс и в июне окончили школу. С Мод я был знаком ближе — одно лето я учился у ее матери играть на пианино. Отец ее давал уроки скрипки, и Элизабет Гендерсон была его ученицей. Мод и сама чудесно играла на скрипке; как раз за неделю до того я прочитал в городской газете, что ей предложили выступать в Бирмингеме по радио, и порадовался за нее. Райордэны были славные люди — веселые, обходительные. Уроки у миссис Райордэн я брат вовсе не потому, что хотел научиться играть на пианино; просто мне нравилась она сама, такая большая, светлая, нравились умные, душевные разговоры, которые она вела со мной у сверкающего инструмента, пахнущего политурой и усердием. Ну а больше всего мне нравилось, когда после урока Мод звала меня выпить с ней стакан лимонада в тенечке, на задней веранде. Мод была худая как спичка нервная девочка с вздернутым носом и маленьким ушками; от отца она унаследовала черные ирландские глаза, а от матери — платиновые волосы, блеклые, словно раннее утро, и ничем не напоминала свою лучшую подругу, чувствительную и сумрачную Элизабет. Не знаю, о чем они говорили друг с другом, — должно быть, о музыке и о книгах, но со мной Мод болтала о мальчиках и свиданиях, обсуждала услышанные в аптеке сплетни: — Это же ужас, с какими жуткими девчонками водится Райли Гендерсон, верно? Ах, до чего жалко Элизабет! Но правда ведь, она держится изумительно, несмотря ни на что? Вовсе не надо было быть гением, чтоб догадаться — Мод неравнодушна к Райли; но все-таки я одно время вбил себе в голову, будто влюблен в нее. Дома я только о ней и говорил, и под конец Кэтрин вскипела: — Уж эта мне Мод Райордэн — до того тоща, ущипнуть не за что. Да ни один мужчина такой даже «здрасьте» не скажет — разве что полоумный какой. Однажды я устроил Мод грандиозный кутеж: сам нарвал и приколол ей к корсажу букетик душистого горошка, повел ее в кафе Фила, где нам подали бифштексы по-канзасски, а потом мы пошли танцевать в отель «У Лолы». Но когда я хотел поцеловать ее на прощанье, она сделала вид, что для нее это полная неожиданность: — А вот это, Коллин, пожалуй, уже ни к чему, хотя с твоей стороны страшно мило, что ты меня пригласил. Я был очень разочарован, сами понимаете, но старался не киснуть, и в дружбе нашей мало что изменилось. Как-то раз после урока миссис Райордэн против обыкновения ничего не задала мне на дом. Вместо этого она ласково уведомила меня, что лучше нам прекратить уроки: — Мы тебя очень любим, Коллин, и мне незачем повторять, что в этом доме всегда тебе рады. Но, говоря откровенно, дружок, нет у тебя никаких способностей к музыке. Такое бывает, и мне кажется, было бы не очень честно — и с твоей стороны, и с моей — делать вид, будто все обстоит прекрасно. Что ж, она была права. И все-таки самолюбие мое было уязвлено — мне все казалось, что меня вытурили; при одной мысли о Райордэнах у меня делалось скверно на душе, и постепенно я предал их забвению — на это потребовалось столько же времени, сколько на то, чтобы позабыть те несколько пьесок, которые я с таким трудом разучил. На первых порах Мод останавливала меня после школы, приглашала зайти, но я всякий раз увиливал под любым предлогом. И вообще уже наступила зима, а в зимние дни я так любил посидеть на кухне с Долли и Кэтрин. Кэтрин все допытывалась: — Почему это ты больше не говоришь про Мод Райордэн? Но я ответил — потому что не говорю. И точка. Впрочем, хоть я и не говорил о Мод, должно быть, я все-таки думал о ней: вот и сейчас, стоило мне увидеть ее под деревом, как старое чувство сдавило мне грудь. Я впервые взглянул на нашу историю со стороны. Может, и впрямь мы все — Долли, судья и я сам — выглядим просто смешными в глазах Мод и Элизабет? Но обе они держались так, будто встретили нас на улице или в аптеке. — Мод, как твой папа? — спросил судья. — Я слышал, он что-то неважно себя чувствует. — Да нет, ему не на что жаловаться. Вы ведь знаете, мужчины — они такие, вечно ищут у себя какие-нибудь болезни. А вы как, сэр? — Жаль, жаль, — рассеянно ответил судья. — Ну, ты кланяйся от меня папе, передай — я надеюсь, что ему уже лучше. Мод с готовностью согласилась: — Спасибо, сэр, передам. Я знаю, ему будет приятно ваше внимание. Тщательно уложив складки на юбке, она опустилась на мох и усадила рядом с собой упиравшуюся Элизабет. Никто никогда не называл Элизабет уменьшительным именем. Начнешь говорить ей «Бетти» — смотришь, через неделю она снова «Элизабет», так уж она действовала на людей. Она была томная, вся словно без костей. Черные прямые волосы свисали вдоль сонного лица, и временами оно казалось ликом святой: недаром в эмалевом медальоне, висевшем на ее стройной, как стебель лилии, шее, она носила портрет своего отца, миссионера. — Посмотри-ка, Элизабет, — правда, у мисс Долли славная шляпка? Бархатная, с вуалеткой. Долли встала, потрогала голову: — Вообще-то я шляп не ношу, но мы собирались путешествовать. — Да, мы слыхали, что вы ушли из дому, — сказала Мод и добавила уже более откровенно: — По правде сказать, все только об этом и говорят. Верно, Элизабет? Элизабет равнодушно кивнула. — Господи, до чего же странные слухи ходят! Понимаете, по дороге сюда нам попался Гэс Хэм, так он говорит — эту цветную, Кэтрин Крик (так ее, кажется?), арестовали за то, что она запустила в миссис Бастер банкой из-под варенья. Долли проговорила замирающим голосом: — Кэтрин… не имеет к этому… ни малейшего отношения. — Но кто-то же ее все-таки стукнул, — возразила Мод. — Мы видели миссис Бастер утром на почте, она всем показывает свою шишку — довольно изрядная. И как будто бы настоящая. Верно, Элизабет? — Элизабет зевнула. — Мне-то решительно все равно, кто ее стукнул. Я считаю, тому человеку надо выдать медаль. — Нет, — со вздохом ответила Долли. — Нехорошо получилось. Никуда это не годится. Всем нам еще о многом придется пожалеть. Наконец Мод обратила внимание на меня: — А ты мне как раз нужен, Коллин, — сказала она торопливо, словно пытаясь скрыть смущение — мое, а не свое. — Мы тут с Элизабет затеяли вечеринку на День всех святых, только чтоб костюмы и вправду были страшные-престрашные. И вот мы подумали — здорово будет, если тебя нарядить скелетом и ты сядешь в темную комнату и будешь нам гадать. Ты ведь мастер… — …сказки рассказывать, — равнодушно докончила Элизабет. — А гаданье и есть те же сказки, — уточнила Мод. Уж не знаю, с чего они взяли, что я такой враль. Правда, в школе, когда нужно было выкручиваться, я проявлял сверхъестественные таланты. Я сказал: что ж, вечеринка — это, конечно, здорово, но лучше им на меня не рассчитывать: к тому времени мы, может, окажемся за решеткой. — Ну, если так… — протянула Мод, как бы принимая очередную мою отговорку: я вечно что-нибудь придумывал, лишь бы не идти к ним домой. — А кстати, Мод, — сказал судья, нарушив неловкое молчанье. — Ты у нас становишься знаменитостью: я читал в газете, ты будешь выступать по радио? Словно грезя наяву, Мод стала рассказывать: эта передача — финал конкурса на премию штата; если она выйдет на первое место, то получит стипендию в университете; даже если на второе, и то дадут половину стипендии. — Я сыграю папину музыку — серенаду. Он сочинил ее для меня в тот день, когда я родилась. Только это сюрприз, я не хочу, чтоб он знал. — Заставьте ее вам сыграть, — сказала Элизабет, расстегивая футляр скрипки. Мод была добрая, ее не пришлось долго упрашивать. Она нежно прижала к подбородку темно-красную скрипку и стала ее настраивать — раздались глубокие вибрирующие звуки. Нахальная бабочка, усевшаяся было на кончик смычка, вспорхнула и закружилась, смычок помчался по струнам и запел. Это был вихрь летящих бабочек, сигнальная ракета весны, и радостно было слышать ее мелодию в обнажающемся осеннем лесу. Музыка становилась медленнее, печальней, и вот уже серебряные волосы Мод упали на скрипку. Мы зааплодировали, а когда кончили, чья-то таинственная пара рук все еще продолжала хлопать. Из-за папоротников показался Райли, и Мод порозовела, увидев его. Думаю, если б она знала, что он ее слушает, ей бы так хорошо не сыграть. Райли велел девочкам отправляться домой. Видно было, что им уходить не хочется, но Элизабет не привыкла перечить брату. — Запри двери, — наказал он ей. — И вот что: Мод, хорошо бы тебе остаться у нас ночевать. Ну а спросит кто-нибудь, где я, скажите — не знаем. Мне пришлось помочь ему забраться наверх — он притащил ружье и полный рюкзак провизии: бутылку настойки, апельсины, сосиски, сардины, свежие булочки из пекарни «Зеленый кузнечик» и в довершение всего большущую коробку крекера в форме разных зверюшек. По мере того как он доставал эту снедь, настроение у нас повышалось, а крекер вконец растрогал Долли она объявила, что Райли надо расцеловать. Но от его рассказа лица у всех сразу вытянулись. Когда мы с ним разлучились, он побежал на голос Кэтрин и очутился на лугу. Тут он стал свидетелем моей схватки с Верзилой Эдди. Я спросил — чего же ты мне не помог? А он говорит — ты и сам с ним отлично справился; теперь Верзила тебя не скоро забудет — бедняга еле тащился, его совсем скрючило. И потом, сказал Райли, он так рассудил: никто ведь не знает, что он теперь наш, что он вместе с нами живет на дереве. Выходит, он тогда правильно сделал, что спрятался, — зато смог поехать следом за подручными шерифа, когда те повезли Кэтрин в город. Они швырнули ее на откидное сиденье старой малолитражки Эдди Стовера и покатили прямо в тюрьму. Машина Райли шла позади. — Когда мы подъехали к тюрьме, Кэтрин вроде бы успокоилась. Там уже начал собираться народ — ребятишки, старики-фермеры. Вы могли бы ею гордиться: она шла сквозь толпу вот так вот. — И он с королевским видом, слегка склонил голову набок. Как часто видел я у Кэтрин этот жест, особенно когда кто-нибудь выговаривал ей (за то, что прятала кусочки картинок-загадок, за то, что плела небылицы, за то, что никак не хотела вставлять себе зубы); Долли тоже узнала его и стала сморкаться. Но только она вошла в тюрьму, как тут же устроила бучу. В тюрьме всего-навсего четыре камеры — две для цветных, две для белых. Так Кэтрин объявила, что в камеру для цветных не пойдет. Судья потер подбородок, покачал головой: — А поговорить с ней тебе не удалось? Надо было хоть как-то дать ей знать, что один из нас там, — все-таки ей стало бы легче. — Я все стоял внизу — думал, может, она подойдет к окошку. Но потом услыхал другие новости. Вспоминая теперь тот разговор, я просто диву даюсь, как мог тогда Райли так долго молчать об этом. Ведь что оказалось, господи боже мой: наш дружок из Чикаго, этот гнус Моррис Ритц, смылся из города, прихватив из сейфа Вирены на двенадцать тысяч оборотных ценных бумаг и семьсот с лишним долларов звонкой монетой (как мы узнали потом, на самом деле он стибрил в два с лишним раза больше). И тут меня осенило — так вот про что говорил тогда шерифу пискля Уилл Харрис. Что ж удивительного, если Вирена спешно послала за шерифом, — все ее тревоги, вызванные нашим уходом, сразу же отошли на задний план. Мы узнали от Райли и кое-какие подробности. Обнаружив, что дверца сейфа распахнута (дело было в конторе, над магазином готового платья), Вирена стрелой понеслась в отель «У Лолы», а там говорят — Моррис Ритц накануне вечером выбыл. Вирена упала в обморок. Ее привели в чувство, но она тут же упала снова. Мягкое лицо Долли разом осунулось. Ее все сильнее тянуло пойти к Вирене и в то же время удерживала вновь обретенная воля, новое ощущение, что она — сама по себе. Она посмотрела на меня с сожалением: — Лучше тебе узнать это сейчас, Коллин, вовсе незачем ждать, пока доживешь до моего возраста: мир и вправду устроен плохо. И тут с судьей произошло превращение, внезапное, как перемена ветра: он сразу стал выглядеть на все свои семьдесят, стал скучный, осенний, как будто Долли, признав, что на свете есть подлость, тем самым отреклась от него. Но я-то знал, что не отреклась: он назвал ее живою душой, а на самом деле она была живой женщиной. Откупорив бутылку с настойкой, Райли наполнил золотистой, как топаз, жидкостью четыре стакана, подумал и налил пятый, для Кэтрин. Судья провозгласил тост: — За Кэтрин! Мы подняли стаканы. — Ох, Коллин, — проговорила Долли, взволнованная внезапной мыслью, и глаза ее расширились. — Ты да я, только мы двое на всем свете можем хоть слово разобрать из того, что она говорит! Глава 5 Назавтра была среда, первое октября, и этого дня мне не забыть никогда. Все началось с того, что Райли разбудил меня, наступив мне на пальцы. Я чертыхнулся, и Долли — она уже не спала — тут же потребовала, чтоб я попросил у Райли прощения. Быть вежливым, сказала она, всего важней по утрам, особенно когда живешь в такой тесноте. Часы судьи, тяжелым золотым яблоком клонившие ветку книзу, показывали шесть минут седьмого. Уж не знаю, чья это была мысль, но позавтракали мы апельсинами, крекером и холодными сосисками. Судья ворчал, что пока не выпьешь горячего кофе, не чувствуешь себя человеком, и все мы сошлись на том, что кофе нам не хватает больше всего. Тогда Райли вызвался съездить за ним в город, а заодно разузнать, что там делается. Он предложил и меня захватить. — Никто его не увидит, пусть только ляжет на сиденье и не встает всю дорогу. И хотя судья стал было возражать, что это просто ребячество подвергаться такому риску, Долли сразу же поняла, до чего мне хочется с ним поехать — ведь я так мечтал прокатиться в машине Райли, — и теперь, когда случай представился, ничто — даже мысль, что меня все равно никто не увидит, — не могло охладить моего пыла. И Долли сказала: — По-моему, беды никакой не будет. Вот только надо бы тебе рубашку сменить, а то у этой на вороте хоть тюльпаны выращивай. На лугу не было слышно ни голосов травы, ни осторожного шуршанья взлетающих украдкой фазанов. Листья индейской травы, вытянутые, острые, словно окрашенные кровью, казались стрелами, усеявшими поле битвы; они ломко похрустывали у нас под ногами, пока мы взбирались на горку, к кладбищу. Вид оттуда, сверху, чудесный: бескрайняя подрагивающая поверхность Приречного леса, миль на пятьдесят вокруг — возделанные поля с ветряками, далеко-далеко — островерхая башня суда и дымящие трубы города. У отцовской и материнской могил я задержался. Я редко бывал здесь, меня удручат могильный холод камня, такой непохожий на то, что я помнил о них, — как они были живыми, и как она плакала, когда он уезжал продавать свои холодильники, и как он выбежал раздетым во двор. Мне захотелось наполнить цветами вазы из терракоты, пустевшие на перепачканном, в грязных потеках мраморе. Райли помог мне: он наломал веток японской айвы с распускавшимися бутонами и, глядя, как я ставлю их в вазы, сказал: — Хорошо, что мать у тебя была славная. В общем-то они суки. И я подумал — не о своей ли это он собственной матери, бедняге Розе Гендерсон, заставлявшей его скакать на одной ножке вокруг двора и твердить вслух таблицу умножения? Впрочем, на мой взгляд, он успел достаточно вознаградить себя за эти тяжелые годы. Что ни говори, а у него была роскошная машина, — по слухам, он отвалил за нее три тысячи долларов. И это за подержанную, заметьте. Машина была заграничная — «альфа-ромео» («альфа» пылкого Ромео, как острили в городе) — со складным верхом и откидным задним сиденьем; он купил ее в Новом Орлеане у какого-то политика, которого должны были упечь в каторжную тюрьму. Пока мы мчали к городу по немощеному проселку, я все надеялся, что нам попадется навстречу хоть одна живая душа: если бы кое-кто увидел, как я качу в машине Райли Гендерсона, это было бы мне прямо как маслом по сердцу. Но час был слишком ранний, и на улицах никто не показывался. Завтрак еще стоял на плите, и над трубами проносившихся мимо домов поднимался дымок. У церкви мы свернули за угол, объехали вокруг городской площади и остановили машину в грязном проулке между конюшней Купера и пекарней «Зеленый кузнечик». Тут Райли вышел, наказав мне носа не высовывать из машины, и обещал, что вернется не позже чем через час. И вот, растянувшись на сиденье, я слушал заумную болтовню ворюг-воробьев, промышлявших в яслях конюшни, вдыхал доносившийся из пекарни запах свежего хлеба и смородинно-терпкий дух пряностей. Хозяевам булочной — Каунти была их фамилия — мистеру и миссис Каунти приходилось вставать в три утра, чтобы успеть все приготовить к открытию, к восьми часам. Булочная у них была чистенькая, торговля шла бойко — миссис Каунти могла покупать себе самые дорогие платья в магазине Вирены. Я лежал, вдыхая вкусные запахи, как вдруг задняя дверь пекарни распахнулась и появился мистер Каунти с метлой в руке — он выметал прямо в проулок мучную пыль. Должно быть, он удивился, заметив машину Райли, а потом удивился еще раз, обнаружив, что я там разлегся. — Коллин, ты что это затеваешь? — Ничего, мистер Каунти, — ответил я, а сам подумал: интересно, знает ли он о наших мытарствах. — Слава богу, наконец-то октябрь на дворе, — сказал мистер Каунти и потер пальцами воздух, словно пронизывающая его прохлада ощущалась на ощупь, как ткань. — Летом нам ужас до чего тяжко: от печей и вообще от всего такой жар, прямо душа с телом расстается. Слышь, сынок, там тебя пряничный мальчик дожидается — заходи и расправься-ка с ним как следует. Нет, не такой он был человек, чтобы зазвать меня, а самому побежать за шерифом. Его жена так радушно встретила меня в жаркой, пропахшей пряностями пекарне, словно своим появлением я доставил ей величайшее удовольствие. Миссис Каунти понравилась бы хоть кому. Это была плотная женщина с неторопливыми движениями. Ноги — как у слона, руки сильные, мускулистые, на пухлом лице, неизменно пунцовом от печного жара, сахарной глазурью голубеют глаза, волосы белые, словно она обтирала ими кадку из-под муки. И всегда она в длинном, до полу, фартуке. И муж ее тоже. Иной раз я видел, как он, улучив свободную минуту, прямо в этом длиннющем фартуке перебегает дорогу и сворачивает за угол, в кафе Фила, чтобы выпить кружечку пива с завсегдатаями, привалившимися к стойке, — ни дать ни взять клоун, размалеванный, припудренный, весь на шарнирах, угловатый и вместе с тем не лишенный изящества. Усадив меня и расчистив место на разделочном столе, миссис Каунти поставила передо мной чашку кофе и противень теплых булочек с корицей — Долли обожала такие. Но мистер Каунти сказал — мне, наверно, совсем другого хочется. — Я тут ему кое-что обещал. А ну-ка, что? Пряничного человечка, вот что. Его жена шмякнула о стол большой кусок теста. — Пряники — это для детишек. А он — взрослый мужчина, почти что взрослый. Коллин, сколько тебе сравнялось? — Шестнадцать. — Как и нашему Сэмюэлу, — сказала она. Сэмюэл был ее сын, мы все звали его Мюл или попросту Мул; и правда, умом он недалеко ушел от мула. Я спросил, какие о нем вести. Оставшись на третий год в восьмом классе, Мул прошлой осенью сбежал в Пенсаколу и поступил на флот. — Он в Панаме, последний раз оттуда писал, — ответила миссис Каунти, раскатывая тесто для пирогов. — Не больно-то он балует нас письмами. Я ему раз написала — ты, дескать, Сэмюэл, лучше пиши нам, а то вот возьму да отпишу президенту, сколько тебе по правде годов. Ведь он, понимаешь, обманом на флот попал. Ух, до чего ж я тогда разъярилась, мать честная! Прихожу в школу и давай мистера Хэнда жучить: Сэмюэл, говорю, потому и удрал, что не мог он такого стерпеть — без конца его в восьмом классе оставляют, он уже вон какой вымахал, а другие ребятишки махонькие совсем. Ну а теперь до меня дошло — мистер Хэнд, он прав был, несправедливо было бы перед вами, ребята, если б он Сэмюэла тогда перевел, — парень-то не занимался путем. Так что оно, может, и к лучшему вышло. К. К., — обратилась она к мужу, — покажи ему карточку. На фоне пальм и самого что ни на есть настоящего моря стояли, держась за руки и глупо ухмыляясь, четыре матроса. Внизу была надпись: «Благослови Господь маму и папу. Сэмюэл». Карточка растравила меня. Мул где-то там смотрит мир, а я… Что ж, может, я ничего и не заслужил, кроме пряничного человечка. Я вернул карточку, и мистер Каунти сказал: — По мне, что ж, это хорошо, пускай мальчик послужит родине. Одно только худо — как раз теперь Сэмюэл нам бы тут очень сгодился. Терпеть не могу нанимать черномазых. Врут, обкрадывают. Никогда с ними не знаешь, на каком ты свете. — У меня просто глаза на лоб лезут, когда К. К. начинает такое нести, — сказала миссис Каунти и сердито поджала губы. — Знает ведь, что меня это бесит. Цветные ничем не хуже белых. А некоторые еще и получше. У меня были случаи это нашим здешним ввернуть. Взять хоть историю со старой Кэтрин Крик. Как вспомню, тошно становится. Ну пускай она другой раз блажит, ну чудачка она, да ведь женщина-то какая хорошая, таких поискать. Эх, я же хотела послать ей обед в тюрьму: бьюсь об заклад, у шерифа там стол не больно шикарный. …Да, раз все в жизни переменилось, прошлого не воротишь… Стало быть, мир знает о нас… Нет, больше нам никогда не согреться… Воображение мое разыгралось: я уже видел — на иззябшее дерево наступает зима, и я плакал, плакал, я разваливался на куски, как истлевшая от дождей ветошка. Выплакаться мне хотелось с тех самых пор, как мы ушли из дому. Миссис Каунти сказала: «Ты уж прости меня, если я что не так говорю», — и принялась утирать мне лицо замызганным фартуком, и оба мы рассмеялись, да и как было не смеяться — я весь был перемазан клейстером из слез и муки, — и меня, как говорится, отпустило: с сердца словно камень свалился. Мистер Каунти, подавленный этим потоком слез, ретировался в булочную, и я понял — это он по-мужски, но мне все равно не было стыдно. Миссис Каунти налила себе кофе, присела к столу. — По правде сказать, я не очень-то понимаю, что там у вас происходит. Я так слышала, будто мисс Долли не стала вести хозяйство, потому как у них нелады с Виреной? Мне хотелось ответить, что на самом деле все гораздо сложнее, но когда я попробовал восстановить ход событий, меня вдруг взяло сомнение — полно, а так ли это? — Ну вот, — задумчиво сказала она, — может, тебе покажется, я против Долли говорю. Ничего подобного. Я только считаю — всем вам, братцы, надо вернуться домой, и пускай Долли помирится с Виреной. Она и всегда-то ей уступала, а уж теперь, в ее возрасте, ничего не переиначишь. И потом — это дурной пример для всего города: две сестры рассорились, и одна из них залезла на дерево. Ну а судья Чарли Кул — знаешь, первый раз в жизни я пожалела этих его сыночков. Нет, видные граждане, они должны себя достойно держать, а не то все в шаткость придет. Между прочим, видел ты старый фургон на площади? Нет? Так сходи посмотри. Ковбойская семья. К. К. говорит — евангелисты они. Ну а я только одно знаю — тут из-за них такая поднялась буча, и Долли к этому делу каким-то концом приплели. — Сердито попыхтев, она надула бумажный пакет. — Ты ей передай, что я так и сказала: возвращайтесь, мол, домой. На, Коллин, тут для Долли булочки с корицей. Я знаю, она их обожает. Когда я вышел из пекарни, часы на здании суда пробили восемь. Значит, была половина восьмого. Эти часы всегда спешили на тридцать минут. Однажды откуда-то привезли опытного мастера, чтобы их починил. Проковырявшись неделю, часовщик объявил — единственное, что тут может помочь, это шашка динамита. И все равно муниципалитет решил уплатить ему сполна — в городе все гордились, что часы у нас такие неисправимые. В разных концах площади лавочники готовились открывать свои заведения: взбивали метлами пыль у дверей, выкатывали мусорные контейнеры, грубо разрывая легкую тишину прохладных улиц. У витрины «Ранней пташки» — бакалеи получше Вирениной лавки «Все на пятак» — двое мальчишек-негров разглядывали консервные банки с гавайскими ананасами. На южной стороне площади, за камышовыми скамейками, на которых в любое время года посиживали тихие, доживающие свой век старички, я увидел фургон — про него-то и говорила мне миссис Каунти. Это был просто старый грузовик, только крытый брезентом, — хитроумная уловка, чтобы придать ему сходство с фургонами первых западных колонистов. Он одиноко маячил на пустынной площади, и вид у него был сиротливый и страшно нелепый. Вдоль верха кабины, словно акулий плавник, протянулся большой самодельный щит с надписью «Дайте Малышу Гомеру Медоу заарканить вашу душу для Господа нашего». На другой стороне щита вспучившейся зеленоватой краской была намалевана ухмыляющаяся физиономия, над ней красовалась ковбойская шляпа с высоченной тульей. В жизни бы не подумал, что тут изображено человеческое существо, но, судя по надписи, это и был чудо-ребенок Гомер Медоу. Больше смотреть было не на что — около грузовика не было ни души, и я зашагал к тюрьме, кирпичной коробке, находившейся по соседству с конторой фордовской компании. Однажды я был там внутри — Верзила Эдди Стовер зазвал туда с десяток взрослых ребят, был с ними и я. В тот раз зашел Верзила в аптеку и говорит нам — пошли все в тюрьму, что я вам покажу! Достопримечательностью оказался смазливый худой цыганенок, они его сняли с товарного поезда. Верзила дал ему четвертак и велел спустить штаны. Мы глазам своим не поверили, и кто-то из мужчин брякнул: — Эй, парень, чего ж ты сидишь под замком, когда у тебя этакий лом есть? Долго потом, чуть не с месяц, можно было сразу узнать тех девчонок, которые уже слышали эту шутку: как идут мимо тюрьмы, всякий раз начинают хихикать. Торцовую стену тюрьмы украшает довольно странный рисунок. Я спрашивал про него Долли, и она сказала — помнится ей, в дни ее молодости это была реклама конфет. Если и так, то надпись уже совершенно стерлась, а то, что осталось, напоминает запачканный мелом гобелен: два трубящих розовых, как фламинго, ангела парят над огромным рогом изобилия, наполненным фруктами, будто рождественский чулок. Этот рисунок на кирпичной стене похож на потускневшую фреску, едва приметную татуировку, и под лучами солнца заточенные ангелы трепещут, словно души арестантов. Я понимал, что мне опасно разгуливать у всех на виду, но все же прошел мимо тюрьмы, снова вернулся, свистнул и позвал шепотом: «Кэтрин, Кэтрин!» — может, она догадается подойти к окну. Я понял, какое окно ее: на подоконнике за решеткой поблескивал аквариум. Потом я узнал, что это была единственная вещь, которую она просила передать ей в тюрьму. Рыбки оранжевыми бликами проплывали вокруг кораллового замка, и мне вспомнилось утро, когда я помог Долли все это найти — и замок, и разноцветные камешки. То было начало, и меня вдруг бросило в дрожь при мысли о том, какой сейчас будет конец, — Кэтрин, холодной тенью глядящая на меня сверху, из окошка тюрьмы; я стал молиться, чтоб она не подходила к окну — она все равно никого бы не увидела: я повернулся и побежал прочь. Мне пришлось прождать Райли в машине два часа с лишним. Когда он наконец объявился, то был в таком раздражении, что я не посмел показать свое собственное. Выяснилось, что он зашел домой и застал там такую картину: обе его сестры и Мод Райордэн — она у них ночевала — еще нежились в постелях; по всей гостиной валялись окурки и бутылки из-под кока-колы. Мод приняла всю вину на себя: сказала, что это она пригласила кое-кого из мальчиков потанцевать и послушать радио. Но досталось не ей, а сестрам Райли, Энн и Элизабет: он вытащил их из кроватей и здорово отхлестал. То есть как это — отхлестал? — удивился я. А так, говорит, положил к себе на колени и отхлестал теннисной туфлей. Я просто не мог себе такого представить: до того это не вязалось с достоинством Элизабет, а я так остро его ощущал. Уж очень ты с ними крут, с этими девочками, сказал я и мстительно добавил: Мод Райордэн, вот она и вправду испорченная. Он принял мои слова за чистую монету. Да, говорит, он и ее собирался выдрать, хотя бы за то, что она его так обзывала, он этого ни за что никому не спустит; но только он ее не поймал — она отперла заднюю дверь и была такова. Волосы Райли, обычно взлохмаченные, сейчас были тщательно прилизаны и блестели от бриллиантина, он благоухал сиреневой водой и пудрой. Ему незачем было объяснять мне, что он заходил к парикмахеру и для чего. В те времена парикмахерскую у нас держал человек совершенно особенный, такой Амос Легрэнд, теперь уж он ушел на покой. Люди вроде шерифа Кэндла — а между прочим, и Райли Гендерсон, да вообще все — называли его не иначе как старая баба. Но говорилось это беззлобно, многие любили поболтать с Амосом, искренне желали ему добра. Маленький, как обезьянка, — чтобы постричь клиента, он становился на ящик, — Амос всегда был возбужден и беспрерывно трещал, словно пара кастаньет. Всем своим постоянным клиентам без различия пола он говорил «котик». — Котик, — говорил он, бывало, — вам самое время подстричься. А то я уже собирался преподнести вам пачку заколок. Амос обладал одним сверхъестественным даром: с любым человеком, будь то солидный коммерсант или десятилетняя девочка, он умел завести разговор о том, что тому действительно интересно: и за сколько Бен Джонс продал весь урожай земляного ореха, и кто приглашен на рождение к Мэри Симпсон. К нему-то, понятное дело, и направился Райли, чтобы узнать новости. Мне он, конечно, потом рассказал только суть, но я так и видел Амоса, так и слышал — вот он стрекочет, словно колибри: — Да, котик, такие, значит, дела; вон оно как получается, когда деньги валяются где попало. Должно же было такое стрястись, и с кем — с Виреной Тэлбо. А мы-то думали, она как заполучит никель, так сразу же тащится с ним в банк. Двенадцать тысяч семьсот долларов. И сдается мне, это еще не все. Вирена и этот доктор Ритц как будто бы собирались сообща открыть дело, для того она и купила старый консервный завод. Так вот, представьте, Ритц получил от нее десять тысяч на закупку машин, каких — одному Богу известно, а теперь выясняется: ни одного завалящего винтика он не купил. Все прикарманил. А его самого словно ветром сдуло. Теперь лови его в Южной Америке, ищи-свищи. Я не из тех, кто распускал сплетни, будто у них шуры-муры с Виреной. Я всегда говорил — Вирена Тэлбо, она со странностями; и потом, котик, у этого Ритца перхоти — в жизни такого не видел. Но кто ж его знает, хоть она женщина дошлая, а может, и вправду влюбилась. И вдобавок история с ее сестрой, весь этот тарарам, что ж удивительного, если док Картер держит ее на уколах? Но Чарли Кул — вот от кого у меня глаза на лоб лезут. Как это вам понравится, сидит там, в лесу, смерти ищет! Из города мы выскочили, почти не касаясь земли. Хлоп, щелк — стукались насекомые о ветровое стекло. Вокруг нас свистела тугая накрахмаленная голубизна, на небе не было ни облачка. Но готов поклясться — кости мои всегда чуяли приближающуюся грозу. Обычно это удел стариков, а у молодых бывает сравнительно редко. Чувство такое, будто в суставах глухо ворчит отсыревший гром. По тому, как ныли кости, я уже знал — надвигается ураган, никак не меньше. Так я и сказал Райли, а он говорит — да брось ты, спятил, что ли, глянь на небо. Мы как раз заключали пари, как вдруг на опасном повороте, откуда, кстати, идет прямая дорога на кладбище, Райли вздрогнул и резко затормозил. Машину заносило так долго, что можно было припомнить всю свою жизнь до мельчайших подробностей. Но Райли тут был совсем ни при чем. По середине дороги с трудом, как охромевшая корова, тащился фургон Малыша Гомера Медоу. Раздался предсмертный лязг обессилевшего механизма, и фургон остановился как вкопанный. Из кабины вылезла женщина — машину вела она. Была она уже немолода, но в покачивании ее бедер было столько живости, а грудь под тесной персикового цвета кофточкой подпрыгивала так выразительно. На ней была замшевая юбка с бахромой, высокие, до колен, ковбойские сапоги, но зря она их носила: сразу бросалось в глаза, что самое в ней красивое — это ноги, если б их только было получше видно. Женщина прислонилась к дверце кабины. Веки ее опустились, словно не выдержав тяжести ресниц; кончиком языка она облизнула ярко-красные губы. — С добрым утром, приятели, — сказала она, и голос ее был как запальный шнур с шашкой взрывчатки на конце. — Будьте ласковы, объясните, как мне проехать. — Да что тут у вас стряслось, черт подери? — спросил Райли, переходя в наступление. — Мы из-за вас чуть не перевернулись. — Удивляюсь еще, как вы это заметили, — ответила женщина, дружелюбно вскидывая крупную голову. Ее волосы — какого-то диковинного абрикосового цвета — были старательно уложены, и выбившиеся из прически локоны казались примолкшими колокольчиками. — Уж очень вы гоните, дружок, — с добродушным укором сказала она, обращаясь к Райли. — Я так думаю, против этого должен быть закон. Вообще-то законы есть против всего на свете, особенно тут, у вас. — А нужен бы закон против этаких колымаг, — огрызнулся Райли. — Куча лома на колесах! И как только разрешают на такой ездить! — Верно, дружок, — рассмеялась женщина. — Что ж, давайте меняться. Только боюсь, нам не втиснуться в вашу машину; нам и в фургоне-то тесновато. Сигареты у вас не найдется? Вот чудно. Спасибо. Пока она закуривала, я заметил, что руки у нее увядшие, загрубевшие, ногти без лака, а один совсем черный, — должно быть, она прищемила его дверцей. — Мне сказали, так можно проехать к мисс Тэлбо. К мисс Долли Тэлбо. Говорят, она живет на дереве. Будьте ласковы, покажите нам где… В это самое время за ее спиной из фургона выгружался целый сиротский приют: рахитичные карапузы, еле-еле ковылявшие на кривых ножках; белобрысые пострелята, пускавшие длинные сопли; девочки, которым уже впору было носить бюстгальтеры, и целая лесенка мальчиков постарше, среди них и совсем большие. Я насчитал уже десять штук — в том числе двух косоглазых близнецов и грудного младенца (его держала на руках девчушка лет так пяти, не больше), — а они все выскакивали и выскакивали, как кролики из цилиндра фокусника, и множились на глазах, и под конец запрудили дорогу. — Это все ваши? — спросил я. Мне и впрямь сделалось жутковато: при вторичном подсчете их набралось пятнадцать. Один мальчуган лет двенадцати в маленьких очках в стальной оправе щеголял в ковбойской шляпе с высокой тульей — ни дать ни взять ходячий гриб. Почти на каждом были какие-нибудь ковбойские причиндалы — высокие ботинки или хотя бы шейный платок. Но вид у них был довольно пришибленный, заморенные какие-то, словно годами сидят на вареной картошке и луке. Они сгрудились вокруг машины, безмолвные, как привидения, только самые маленькие лупили по фарам или усердно подскакивали, взобравшись на крылья машины. — Уж это, дружочек, как есть. Все мои, — ответила женщина и шлепнула крошечную девчушку, карабкавшуюся ей на ногу. — Иной раз мне, правда, сдается — мы подцепили парочку чужих. — Она повела плечами, и дети заулыбались, видно было, что они в ней души не чают. Кой у кого из них отцы померли, у остальных, надо думать, живы — так ли, этак ли. Но нам до них и дела нет. По-моему, вас вчера не было на нашем молитвенном собрании. Так вот, я сестра Айда, мать Малыша Гомера Медоу. Тут я спросил, который из них Малыш Гомер. Сощурившись, она обежала их взглядом и указала на мальчугана в очках. С трудом удерживая на голове огромную шляпу, он приветствовал нас: — Слава Иисусу! Свистульку не купите? — И, раздувая щеки, засвистел в жестяную свистульку. — Берите, — сказала сестра Айда и поправила локоны на затылке. — До чего ими здорово сатану отпугивать! И для других дел сгодится. — Четвертак, — деловито объявил мальчуган. Рожица у него была озабоченная и белая, как крем для лица, шляпа все время сползала ему на брови. Будь у меня деньги, я б непременно купил — сразу видно было, что они голодные. Райли тоже понял это, — во всяком случае, он вынул пятьдесят центов и взял две свистульки. — Благослови вас Господь! — отчеканил Малыш Гомер и тут же стал пробовать монету на зуб. — Сейчас столько фальшивых денег ходит, — извиняющимся тоном пояснила мать. — Уж, казалось бы, в нашем деле такого бояться нечего, а вот поди ж ты… — Она вздохнула. — Так вы будьте ласковы, покажите, куда нам теперь. А то нам долго не продержаться, бензин почти весь вышел. Но Райли сказал — она попусту тратит время. — Там уже никого нет, — бросил он, включая мотор. За нами стояла другая машина, мы закрывали ей путь, и водитель раздраженно сигналил. — Как, ее уже нет на дереве? — жалобно прокричала сестра Айда, перекрывая нетерпеливый рев мотора. — А где же тогда ее искать? — Она протянула к машине руки, пытаясь удержать ее. — У нас к ней такое важное дело… У нас… Райли рывком бросил машину вперед. Я оглянулся — они стояли в поднятых нами густых клубах пыли и смотрели нам вслед. У меня стало скверно на душе, и я сказал — все-таки надо было узнать, что им нужно. — А может, я и так знаю, — ответил Райли. И правда, он много чего разузнал — Амос Легрэнд очень подробно его информировал насчет сестры Айды. Сама она прежде у нас не бывала, но Амос — он время от времени совершал вылазки в ближние городки — уверял, что видел ее однажды на ярмарке в Боттле, центре нашего округа. Преподобному Бастеру, видимо, тоже было о ней кое-что известно: не успела она приехать, как он разыскал шерифа и стал требовать, чтобы тот именем закона запретил Малышу Гомеру и всей его труппе устраивать у нас в городе молитвенные собрания. Вымогатели, вот они кто, твердил он, а уж так называемая сестра Айда в шести штатах известна как отъявленная потаскуха. Ведь это подумать только — пятнадцать детей, а мужа в помине нет! Амос тоже был совершенно уверен, что она никогда не была замужем, но все же считал, что женщина столь плодовитая заслуживает уважения. А шериф заявил преподобному Бастеру, что с него и своих напастей хватит. И вообще, может, тем пятерым дуралеям правильная пришла мысль: посиживают себе на дереве и не лезут в чужие дела; он и сам готов за пятак все бросить и податься к ним в лес. Тогда старый Бастер ему говорит — раз так, значит, он не годится в шерифы и пускай отдает свою звезду. В общем, сестра Айда, не встретив препятствий со стороны закона, созвала на площади под дубами молитвенное собрание. У нас в городке возрожденцы[3 - Возрожденцы — члены евангелических сект, которые проповедуют необходимость возвращения к истинно религиозному сознанию.] вообще популярны: у них — музыка, можно собраться на вольном воздухе и попеть. А на долю сестры Айды с семейством выпал особенно шумный успех. Даже Амос, обычно настроенный критически, сказал Райли, что тот многое потерял. У этих деток глотки луженые, ничего не скажешь, а уж Малыш Гомер — просто гвоздь парень: он и плясал, и веревку крутил. Словом, все получили полное удовольствие, кроме преподобного Бастера с супругой. Они только за тем и явились, чтобы затеять свару. А когда ребятишки стали натягивать Бельевую веревку Господа Бога — толстый жгут с прищепками для белья, чтобы было куда засовывать пожертвования, — его преподобие и миссис Бастер окончательно взбеленились: те самые люди, которые сроду ни одного никеля не положили в церковную кружку Бастера, сейчас вешали на веревку долларовые бумажки. Этого Бастер, конечно, стерпеть не мог. Он тут же понесся на Тэлбо-лейн, где имел короткую, но очень дипломатичную беседу с Виреной, без чьей поддержки, как он понимал, ему не добиться от шерифа решительных действий. Амос рассказывал: чтоб раззадорить Вирену, его преподобие наплел ей, что вот-де какая-то шлюха из возрожденцев обзывает Долли богоотступницей, нехристью, и, если Вирене дорога честь семьи Тэлбо, ее долг сделать все, чтобы женщину эту немедленно выгнали из города. Вряд ли сестра Айда в то время хотя бы слышала фамилию Тэлбо. Но Вирена, хоть и была больна, рьяно взялась за дело. Позвонила шерифу и сказала ему — вот что, Джуниус: чтобы эти бродяги сейчас же выкатывались из нашего округа. То был приказ, и старый Бастер взял на себя проследить за его выполнением. Он пошел вместе с шерифом на площадь, где сестра Айда и ее выводок прибирали после молитвенного собрания. Дело кончилось форменной потасовкой, и все из-за Бастера: он объявил, что они провели незаконный денежный сбор, а значит, все, что им понавешали на Бельевую веревку Господа Бога, следует отобрать. И он сам деньги заполучил — вместе с парочкой ссадин. На площади многие вступились за сестру Айду, но это не помогло. Шериф объявил ей чтобы назавтра к полудню духу ихнего в городе не было. Когда Райли рассказал мне все это, я спросил его — отчего ж он ничем не хотел им помочь, ведь с ними так подло обошлись. Вам в жизни не угадать, что он ответил. Убийственно серьезным гоном он произнес: — Такая распущенная особа — неподходящее общество для Долли. Под деревом потрескивал костер из валежника. Райли собирал сухие листья и хворост, судья, щурясь от едкого дыма, хлопотал над обедом. Только мы с Долли бездельничали. — Боюсь я, — сказала она, сдавая карты, — ей-богу, боюсь, что Вирене этих денег уже не видать. И знаешь, Коллин, по-моему, она больше всего не из-за денег переживает. Уж не знаю почему, но только она ему верила, этому доктору Ритцу. Мне все вспоминается Моди-Лора Мэрфи. Девушка, что работала па почте. Они с Виреной были большие друзья. Боже, какой для нее был удар, когда Моди-Лора сдружилась с этим торговцем виски, а потом вышла за него. Но я ее не осуждаю что ж, так оно и должно быть, раз она его полюбила. А все-таки Моди-Лора и доктор Ритц, они, может, единственные, кому Вирена за всю свою жизнь доверяла, и вот пожалуйста: оба они… Нет, такое кого хочешь доконает. — Она рассеянно перебирала карты. — Ты перед тем что-то сказал про Кэтрин. — Про ее рыбок. Я видел в окне аквариум. — А саму Кэтрин не видел? — Нет, только рыбок. Миссис Каунти ужасно славная — сказала, что пошлет ей обед в тюрьму. Долли разломила одну из булочек, присланных миссис Каунти, и принялась выковыривать изюм. — Коллин, а если мы все по-ихнему сделаем, в общем пойдем на попятный? Тогда им придется выпустить Кэтрин, ведь правда? — И, вскинув глаза, она стала разглядывать верхние ветви платана, словно отыскивая просвет в густой листве. — Выходит, я должна сдаться? — Миссис Каунти считает — нам надо вернуться домой. — А она не сказала почему? — Потому что… Ну, она много чего говорила. Потому, что ты всегда подчинялась. Всегда хотела, чтобы в доме был мир и лад, — так она говорит. Долли улыбнулась, расправила длинную юбку. Пробившиеся сквозь листву лучи солнечными кольцами легли ей на пальцы. — Да разве у меня был когда-нибудь выбор? А мне как раз этого и хочется — выбирать самой. Сознавать, что у меня могла быть совсем другая жизнь, что я все могла решать за себя сама. Вот тогда в доме и впрямь был бы мир, мир на мой лад. Она стала смотреть на открывавшуюся нам сверху картину. Райли с треском ломал валежник, судья наклонился над дымящимся котелком. — А судья Чарли? Ведь пойти теперь на попятный — значит подло предать его. Да, — она переплела свои пальцы с моими, — он очень мне дорог. Время замедлило ход, казалось, паузе не будет конца. Сердце мое закачалось. Ветви дерева сомкнулись вокруг меня, будто сложенный зонтик. — Нынче утром, когда вас тут не было, он просил меня выйти за него замуж. Словно услышав ее, судья выпрямился, от широкой мальчишеской улыбки его крестьянское лицо разом помолодело. Он помахал нам, Долли махнула в ответ, и как было не почувствовать, сколько очарования было в ней в эту минуту. Будто старый портрет отчистили и, повернувшись к нему, ты неожиданно видишь в знакомом лице блеск живой плоти и чистые краски, которых не замечал до тех пор. Чем-чем, а уж тенью в углу она больше не будет. — Вот что, зря ты расстраиваешься, Коллин, — сказала она. Решила, должно быть, что я возмущаюсь ею, и теперь выговаривает мне за это. — Ну, а ты?.. — А я никогда не имела права сама за себя решать. Но если, Бог даст, придется, уж я буду точно знать, что правильно, а что нет. Так кого же еще ты видел в городе? — спросила она, словно бы отстраняя меня еще дальше. Я хотел было что-нибудь выдумать, наплести что попало в отместку ей — ведь, казалось, она уходит в будущее, а я не могу за нею идти, я остаюсь прежним Коллином. Но когда я ей рассказал про сестру Айду, про фургон, про детишек, и почему у них вышла стычка с шерифом, и как они встретились нам по пути и спрашивали про даму на дереве, мы снова слились воедино, словно поток, на какой-то момент разделенный островом. Конечно, скверно вышло бы, если б Райли услышал, как я его продаю, но все-таки я повторил ей даже его слова, что такая особа, как сестра Айда, — неподходящее общество для Долли. Она от души рассмеялась, но потом сразу стала серьезной. — Но ведь это же подлость — вырывать у детей кусок изо рта, да еще прикрываться моим именем. Стыд и позор! — Решительным жестом Долли поправила шляпу. — Коллин, вставай. Мы с тобой сейчас прогуляемся. Ручаюсь, они до сих пор там, где вы их оставили. Во всяком случае, поглядим. Судья не хотел отпускать нас, все твердил, что, если Долли желает пройтись, он обязан сопровождать ее. Но ответ Долли утишил мою ревнивую злобу: пусть он лучше присмотрит за стряпней, сказала она, а с Коллином ей ничто не грозит — мы просто хотим размять ноги. Как всегда, Долли шла не спеша, и торопить ее было бесполезно. Такая была у нее привычка — даже в дождь она неторопливо брела по лесной тропинке, будто по саду разгуливала, и глаза ее постоянно выискивали пахучие лекарственные травки — побеги болотной мяты, кануфера, майорана, разные целебные корешки. Их запахом была пропитана ее одежда. Она все подмечала первая, и, если была в ней хоть капля тщеславия, проявлялось оно только в этом желании — чтобы именно ей, а не вам, удалось углядеть что-нибудь интересное: птичий след в форме браслета, свисающие с карниза сосульки. То и дело она подзывала нас — идите сюда, посмотрите: вон там облако в виде кошки, вон корабль из звезд, а вон злое лицо Мороза. Так и сейчас мы еле плелись через луг. Долли совала в карман то засохшие одуванчики, то фазанье перо. Я уж думал, мы до захода солнца не выберемся на дорогу. По счастью, нам не пришлось идти так далеко: на кладбище мы увидели сестру Айду со всем семейством оно расположилось лагерем среди могил. Кладбище превратилось в какую-то мрачную детскую площадку: старшие девочки стригли волосы косоглазым близнецам; Малыш Гомер до блеска надраивал ботинки с помощью листьев и слюны; совсем большой парень, привалясь к могильному камню, меланхолически наигрывал на гитаре. Сестра Айда кормила младенца. Он, свернувшись, лежал у ее груди, словно розовое ухо. Заметив нас, она не двинулась с места, и Долли сказала: — А ведь вы сидите на моем отце! И правда, это была могила мистера Тэлбо, и сестра Айда, обратясь к памятнику (Урия Фенвик Тэлбо, 1844–1922. Отважному воину. Любимому супругу. Нежному отцу), тихо проговорила: — Прости меня, воин. Потом застегнула кофточку, отчего малыш сразу же раскричался, и поднялась. — Пожалуйста, не вставайте. Я только хотела… представиться. Сестра Айда пожала плечами: — Он все равно меня донял, — скатала она и потерла грудь. — Да это опять вы! — Она удивленно уставилась на меня. — А где ж ваш приятель? — Мне сказали, что… — Долли оторопело умолкла при виде оравы ребятишек, окруживших ее кольцом. — Вы и вправду хотели меня видеть? — снова заговорила она, стараясь не замечать крошечного мальчугана, который успел задрать ей юбку и теперь усердно разглядывал ее ноги. — Я Долли Тэлбо. Переложив ребенка на другую руку, сестра Айда освободившейся рукой обхватила Долли за талию и сказала сердечно, словно они были задушевными подругами: — Я так и знала, Долли, что на вас можно рассчитывать. Ребятишки! — Она подняла младенца вверх, будто жезл. — А ну-ка скажите Долли, что мы про нее слова худого не говорили! Все закивали, загомонили, и Долли явно была растрогана. — Нам никакими силами из города не выбраться, — сказала сестра Айда. — Уж я объясняла им, объясняла. — И она принялась подробно рассказывать Долли про свои злоключения. Жаль, что их нельзя было сфотографировать вместе: Долли, чинную, старомодную, как ее допотопная вуаль, и сестру Айду с ее яркими, сочными губами, словно созданную для радости. — Не на что нам уехать, ведь они нас вчистую обобрали. Нет, надо мне было добиться, чтоб их засадили — этого тошнючего Бастера и шерифа, как бишь его: тоже еще, вообразил, будто он невесть кто! Сестра Айда с трудом перевела дыхание. Щеки ее рдели, как малинник. — Сказать по правде, мы на мели. А о вас мы и не слыхали раньше. Да если бы и слышали — мы вообще никогда ни о ком ничего дурного не говорим. Нет, мне-то понятно, это они все нарочно, чтобы придраться, но я так подумала — вы бы могли это дело уладить и… — Ох, что вы, где уж мне! — ответила Долли. — Так что же мне делать? У меня с полгаллона бензина, а может, и того меньше, пятнадцать ртов и на все про все — доллар и никель! Пожалуй, в тюрьме нам и то было б лучше! — Постойте, у меня есть друг, — с гордостью объявила Долли. — Умнейший человек, уж он найдет выход. — В голосе ее прозвучала такая радостная уверенность, что я понял: она в этом ни минуты не сомневается. — Коллин, беги-ка вперед, предупреди судью, что у нас гости к обеду. Я мчал через луг что было духу, хоть трава больно стегала меня по ногам: уж очень мне не терпелось увидеть, какое будет лицо у судьи при этом известии. И я не обманулся в своих ожиданиях. — Господи боже мой! — воскликнул судья, — Шестнадцать душ! — И, бросив взгляд на жидкое варево, бурлившее на огне, в ужасе шлепнул себя по темени. Я стал объяснять — специально для Райли, — что Долли наткнулась на сестру Айду совершенно случайно и я тут совсем ни при чем; но он так на меня поглядывал, будто живьем с меня кожу сдирал. Дошло бы до перепалки, если б судья сразу же не заставил нас взяться за дело: сам он быстро раздул огонь, Райли принес еще воды, и мы стали швырять в котелок сардины, сосиски, зеленый лавровый лист — все, что под руку попадет. Всыпали даже коробку соленого печенья — судья уверял, что от этого наша похлебка скорей загустеет. Кое-что, правда, мы бухнули в котелок по ошибке — ну, скажем, кофейную гущу. Нас охватило то радостное возбуждение, какое царит на кухне в дни семейных торжеств. Мы даже имели нахальство поздравить друг друга с удачей. В знак прощения Райли угостил меня дружеским тумаком, и, когда показались первые ребятишки, судья чуть не до смерти напугал их бурными проявлениями гостеприимства. Они в страхе остановились, никто шагу не хотел сделать, покуда не подошла вся орава. Тогда Долли с некоторой опаской, будто женщина, демонстрирующая дома сделанные на аукционе покупки, подвела их поближе, чтоб познакомить с нами. Словно на перекличке, посыпались имена: Бет, Лорел, Сэм, Лилли, Аида, Клио, Кэйт, Гомер, Гарри, — но тут вдруг мелодия оборвалась: одна девчушка не захотела назвать свое имя. Сказала — это секрет. Сестра Айда не стала настаивать — секрет так секрет. — Они все у меня такие капризные, — объяснила она, и на судью явно произвели впечатление ее длинные ресницы-травинки и тлеющий, как запальный шнур, голос. Он дольше, чем нужно, задержал ее руку в своей и что-то уж слишком радужно ей улыбнулся, — в общем, на мой взгляд, вел себя весьма странно для человека, каких-нибудь три часа назад сделавшего предложение. И я подумал — если Долли все это заметила, наверно, она приумолкнет. Но как раз в это время Долли проговорила: — Еще бы им не капризничать, они, видно, с голоду умирают. — И судья, весело хлопнув в ладоши, хвастливо показал на котелок и объявил — он это в два счета устроит. А пока, сказал он, недурно бы детям сбегать к ручью, пускай вымоют руки. И сестра Айда торжественно пообещала: они вымоют, и не одни только руки. Скажем прямо, им это было вовсе не лишнее. Но та девчушка, что не хотела назвать свое имя, опять заупрямилась: она ни за что не пойдет сама, пускай папа несет ее на спине. — А ты тоже мой папа, — объявила она, показывая на Райли. Он не стал ей перечить, усадил ее на плечи и понес — то-то было радости! Всю дорогу она шалила, закрывала ему глаза ладошками, и, когда Райли сослепу налетел на плети дикого винограда, ее ликующий визг, рассекая воздух, взлетел к небесам. Тут Райли сказал — с меня хватит, а ну-ка слезай. — Ой, ну пожалуйста, — взмолилась она, — а я за это скажу тебе на ухо, как меня звать. Я потом догадался спросить его, как ее все-таки звали. Оказалось — Стандард Ойл; потому что ведь это такие красивые слова… На берегах неглубокого, по колено, ручья глянцевито зеленели полоски мха. Весной белоснежные камнеломки и крошечные фиалки усыпают его, словно цветочная пыльца, ждущая вновь отроившихся пчел, что повисли, жужжа, над водой. Сестра Айда выбрала на берегу место повыше, чтобы наблюдать за купаньем. — Смотрите, чтоб у меня без обмана! А ну дайте жизни! И мы дали жизни. Взрослые девушки, совсем невесты, ринулись в воду нагишом; мальчишки, большие и маленькие, крутились тут же в чем мать родила. Слава богу, что Долли осталась с судьей у платана; да и Райли тоже лучше бы не ходить — он до того смутился, что, на него глядя, смутились и остальные. Серьезно. Впрочем, только теперь, когда я знаю, что за человек из него вышел, мне стало ясно, откуда бралась тогда эта его странная церемонность: ему до того хотелось быть безупречно благовоспитанным, что даже любой чужой промах он ощущал как свой собственный. Знаменитые эти пейзажи — цветущая юность на берегу лесного ручья… Как часто потом, бродя по холодным залам музеев, я останавливался у такого вот полотна и подолгу простаивал перед ним, пока в памяти моей не всплывала сценка из далекого прошлого — но только не так, как это было на самом деле: ватага озябших, покрывшихся гусиной кожей детей плещется в осеннем ручье, — а так, как нарисовано на картине: мускулистые юноши и неспешно бредущие девы, на чьих телах сверкают алмазами капли воды. И всякий раз я думал о том — думаю и теперь, — что же сталось с этой странной семьей, где затерялась она в нашем мире. — Бет, сполосни-ка волосы! Перестань брызгать на Лорел, это я тебе, Бак, прекрати сейчас же. А ну, ребята, — за ушами хорошенько! Бог знает, когда еще доведется. Вдруг сестра Айда притихла, оставила ребятишек в покое. — В такой же день… — сказала она, опускаясь на мох, и глаза ее, обращенные на Райли, засветились во всю свою силу, — Нет, что-то общее все-таки есть: рот такой же и уши торчат. Сигарета найдется, дружок? — продолжала она, совершенно не чувствуя, что внушает ему отвращение. В лице ее появилось что-то очень привлекательное — на мгновение стало видно, какой она была в девушках. — В такой же день, но только совсем в другом месте, печальней этого — кругом ни деревца, и посреди поля пшеницы — дом, один-одинешенек, как пугало на огороде. Нет, я не жалуюсь: со мной были мать, и отец, и сестра Джералдина, и всего у нас было вдоволь, и сколько хочешь щенят и котят, и пианино, и у всех — хорошие голоса. Не сказать, чтоб нам было так уж легко — тяжелой работы невпроворот и только один мужчина в доме. Да он еще хворый был, наш папаша. Наемных рук не найдешь — никто не хотел долго жить в такой глухомани. Был у нас один старичок, мы с ним носились не знаю как, ну а он однажды напился и хотел было дом поджечь. Джералдине пошел тогда шестнадцатый год — она была меня на год постарше и красивая из себя, мы обе были красивые, — вот она возьми и вбей себе в голову: выйду, мол, за такого парня, чтоб отцу был подмогой. Но в наших краях особенно выбирать было не из кого. Грамоте нас обучала мама, сколько пришлось — до самого ближнего города был добрый десяток миль. А назывался тот город Юфрай, по одной тамошней семье. На щите у въезда надпись: «Попадаешь в Юфрай, как из пекла в рай», потому что стоял он на горе и богатые люди туда на лето ездили. И вот в то самое лето, про какое я вспоминаю, Джералдина устроилась подавальщицей в отель «Красивый вид», а я, бывало, в субботу голосну на дороге, доеду до города и остаюсь ночевать. До тех пор ни она, ни я никуда из дому не уезжали. Джералдину вообще-то к городской жизни не больно тянуло, ну а я всякий раз жду не дождусь субботы, будто это мои именины и Рождество сразу. Был там такой павильон для танцев, пускали туда задаром — музыка бесплатная и разноцветные лампочки горят. Я, бывало, помогу Джералдине с работой управиться, чтоб нам поскорее туда поспеть, мы возьмемся с ней за руки — и бегом по улице, а как добежим, я с ходу, не отдышавшись, танцевать начинаю. Кавалеров нам дожидаться не приходилось: на каждую девушку — пятеро парней, а мы были самые хорошенькие. Мальчиками я особенно не увлекалась, для меня главное были танцы. Другой раз все остановятся и смотрят на меня, как я в вальсе верчусь, а кавалеров я даже и разглядеть-то не успевала — так они быстро менялись. После танцев парни за нами гурьбой до самого отеля идут, а потом давай кричать у нас под окном — выдь на минутку, выдь на минутку! — и песни поют, вот дурачье какое. Джералдину из-за этого чуть было с работы не выгнали. А мы с ней лежим, не спим и все, что вечером было, по-деловому обсуждаем. Она в облаках не витала, моя сестра. Она об одном думала: на которого из наших ухажеров можно надежду иметь, что от него дома подмога будет. И выбрала Дэна Рейни. Он был постарше других, ему двадцать пять сравнялось — мужчина. С лица не больно хорош — уши торчком, конопатый, и подбородка вроде бы не видать; да-а, но Дэн Рейки, ох он был удалой парень, хоть и степенный такой; а уж силища — бочку гвоздей поднимал. В страду он к нам домой приехал, помог пшеницу убрать. Папаше он сразу же по душе пришелся, а мама, хоть и сказала — молода еще Джералдина замуж идти, — но шума поднимать не стала. На свадьбе я все плакала, думала, из-за того, что нам теперь не ходить с Джералдиной на танцы и никогда уж не будем мы с ней рядышком на постели лежать. Зато когда Дэн Рейни дома все в свои руки взял, вроде бы дело на лад пошло. Сумел он к земле подход найти — она ему все свое лучшее отдавала, — да и к нам, пожалуй, тоже. Вот только одно — зимою сидим мы, бывало, у очага, и я чувствую вдруг: сейчас сомлею — то ли от жары, то ли еще от чего, сама не знаю. Выбегу во двор в одном платьишке, а холода и не чувствую, ровно сама превратилась в ледышку, потом закрою глаза и кружусь, кружусь по двору, будто вальс танцую. И вот как-то вечером Дэн Рейни меня подхватил — а я и не слышала, как он подкрался, — и давай со мной вместе кружиться, так, шутки ради. Но только это не совсем шутка была. Нравилась я ему. Я это с самого начала почуяла. Но он ничего не говорил, а я и не спрашивала; на том бы и кончилось все, если бы Джералдина не скинула. Дело было весной. Она у нас до смерти змей боялась — Джералдина, — а тут как раз собирала она яйца, и попадись ей змея. Вот через это все и вышло. Да и не змея это вовсе была, а уж, но она до того напугалась, что скинула. На шестом месяце. Не пойму, что за муха ее тогда укусила, до того она стала злющая, вредная. Чуть что — так и взвивается сразу. Хуже всего Дэну Рейни пришлось, уж он старался на глаза ей не попадаться, а ночевать оставался в поле — завернется в одеяло и спит. Я знала — если только останусь… Так что уехала я от греха в Юфрай и устроилась в тот же отель, на место Джералдины. В павильоне для танцев все было такое же, как в прошлое лето, а вот я еще краше стала. Один парень чуть не прикончил другого — заспорили, кому оранжадом меня угощать. Нет, веселиться-то я веселилась, только вот голова у меня совсем другим была занята. Меня в отеле всё спрашивали — где у тебя голова: то я в сахарницу соли насыплю, то вместо ножика ложку подам — мясо резать. И за все лето я дома ни разу не побывала. А как подошло время — такой же был день, как вот сейчас, осенний денек, голубой, словно вечность, — я своих и не известила, что еду, просто вылезла из повозки и отшагала три мили по жнивью меж ометов, пока не нашла Дэна Рейни. Он мне ни слова не сказал, только бросился наземь и заплакал, как малое дитя. И так мне стало жалко его и такая была у меня к нему любовь, никакими словами не передашь. Сигарета ее потухла. Казалось, она потеряла нить рассказа или, того хуже, решила совсем оборвать его. Меня так и подмывало засвистеть, затопать ногами, как буянит хулиганье, когда в кино обрывается лента. Райли тоже не терпелось услышать, что было дальше, хоть по нем это и не так было видно, как по мне. Он чиркнул спичкой, поднес огонек к ее сигарете; от этого звука она вздрогнула и снова заговорила, но пока длилась пауза, она словно успела уйти далеко-далеко вперед. — И тогда папаша поклялся, что убьет его. Джералдина сто раз за меня принималась: ты только скажи нам — кто, Дэн его из ружья застрелит. А я хохочу, пока не расплачусь, а не то плачу, пока не расхохочусь. Да ну еще, говорю, мне и самой невдомек: было у меня в Юфрае с полдюжины парней, стало быть, один из них, а почем знать который? И тут мать мне как влепит затрещину. Но поверить они поверили; сдается мне, потом даже и Дэн поверил — уж очень ему, горемыке несчастному, верить хотелось. Все эти месяцы я из дому носа не высовывала. А как раз в это время папаша помер. Так они меня даже на похороны не пустили — людей было стыдно. В тот день оно и случилось: как ушли они все на похороны, осталась я одна-одинешенька, а ветер песком швыряет, ревет, будто слон, — вот тогда мне Господь и явился. Ничем я такого не заслужила, чтобы его избранницей стать. Прежде мама, бывало, сколько меня уговаривает, покуда я стих из Библии выучу. А после того случая я без малого за три месяца их больше тысячи запомнила. Ну так вот, подбирала я песенку на пианино, вдруг — окно вдребезги, вся комната ходуном заходила, потом вроде бы встала опять на место; только чувствую — кто-то тут, рядом со мной. Я сперва думала — это папашин дух. А ветер улегся — тихо так, незаметно, знаете, как весна гибнет, и я поняла — это Он, и я встала, выпрямилась, как Он мне внушил, и раскинула руки, приветствуя Его. Двадцать шесть лет назад это было, третьего февраля, мне в ту пору было шестнадцать, а сейчас — сорок два, и ни разу я в своей вере не пошатнулась. А когда время мое приспело, я никого не стала звать — ни Джералдину, ни Дэна Рейни; лежу и шепчу потихоньку стих за стихом — так ни одна душа и не знала, что Дэнни родился, покуда крика его не услышали. Дэнни — это его Джералдина так назвала. Соседи думали — это ее ребенок. Со всей округи народ понаехал смотреть новорожденного, подарков ей навезли, а мужчины хлопают Дэна Рейни по спине, говорят, — ну и славный сынок у тебя. А я, как только на ноги поднялась, тут же уехала за тридцать миль в Стоунвилл. Он раза в два побольше Юфрая, там большой был горняцкий поселок. Мы вдвоем еще с одной девушкой прачечную открыли, и дела у нас бойко пошли — в горняцком поселке народ-то все больше холостой. Раза два в месяц я домой ездила, Дэнни проведать. Так вот семь лет взад-вперед и моталась. Ведь это единственная моя отрада была, да и та горькая. Всякий раз душа, бывало, переворачивается: до того был хорошенький мальчишечка, ну просто не описать. А Джералдина, так та бесилась прямо, стоило мне до него дотронуться. Как увидит, что я его целую, на стену лезет. И Дэн Рейни тоже не лучше — до смерти боялся, как бы я за него цепляться не стала. И вот приехала я в последний разочек домой и говорю ему — давай с тобой в Юфрае встретимся. А все потому, что втемяшила себе в голову: вот если бы мне еще раз через это пройти, если бы мне опять мальчишку родить, чтобы был на одно лицо с Дэнни… И долго меня это гвоздило. Но только зря я тогда думала, будто оба они могут от одного отца быть. Тому ребенку все равно бы не жить, так мертвый бы и родился… Смотрела-смотрела я на Дэна Рейни (холодюга страшенный был, мы с ним в пустом павильоне для танцев сидели, так, помню, он за все время рук из карманов не вынул), да и говорю — ну, ступай. Так я ему и не сказала, зачем звала. А потом сколько лет все такого искала, чтобы был на Дэна похож. Там, в Стоунвилле, свела я знакомство с одним горняком — веснушки такие же, и глаза рыжие; славный был парень, он меня Сэмом наградил, старшим моим. Сколько помню, отец Бет был просто вылитый Дэн Рейни; только Бет — она девочка и на Дэнни совсем не похожа. Да, забыла сказать: свой пай в прачечной я продала, перебралась в Техас и работала там в ресторанах — в Далласе, в Амарильо. Но только когда повстречалась я с мистером Медоу, стало мне ясно, почему Господь удостоил меня своей милостью и какое мое предназначение. Мистер Медоу — он Верное Слово знал. И как услышала я в первый раз его проповедь, так сразу к нему и пошла. Мы с ним всего минут двадцать проговорили, и он мне сказал — я на тебе женюсь, если ты, говорит, не замужем. А я говорю — нет, не замужем, но есть у меня кое-какая семья — их тогда, по правде сказать, у меня уже пятеро было. Так он даже бровью не повел. И неделю спустя мы с ним поженились — как раз на Валентинов день. Человек он был уже немолодой и на Дэна Рейни нисколечко не похож. Без сапог он и до плеча мне не доставал. Но когда Господь соединял нас, он знал, что делает. Прижила я с ним Роя, и Перл, и Кэйт, и Клио, и Малыша Гомера — почти все они в том самом фургоне родились, что вы на дороге видели. Колесили мы с ним по всей стране, несли Божье слово людям, которые прежде его не слышали, а и слышали, то не так, как мой муж его растолковать умел. А теперь я должна вам рассказать что-то очень печальное — дело в том, что ведь я потеряла мистера Медоу. Как-то утром — было это в Луизиане, в таком подозрительном месте, где каджуны живут, — так вот, пошел он по дороге купить кой-чего из еды, и я его больше не видела. Исчез, словно в воду канул. А что полиция говорит, так я на это плюю — не такой он был человек, чтоб удрать от семьи; нет, сэр, тут дело нечисто. — А может, это потеря памяти? — сказал я. — Вдруг забываешь решительно все, даже как тебя звать. — Это у человека-то, который всю Библию назубок знал? И вы считаете, он мог до такого дойти, чтоб позабыть, как его звать? Нет, его один из этих каджунов убил — позарился на перстень с аметистом. После этого у меня, ясное дело, были всякие встречи, да только любви уже не было. Лилли, Айда, Лорел, другие малыши — все они так появились. Так уж оно получалось — непременно нужно мне слышать, как у меня под сердцем новая жизнь толкается. А без этого я вроде бы неживая… Когда все ребята оделись — кое-кто из них второпях натянул свои одежки наизнанку, — мы вернулись к платану. Старшие девочки стали расчесывать и сушить волосы у костра. Пока мы купались, Долли присматривала за самым маленьким, и теперь ей явно не хотелось его отдавать. — Вот если б кто-нибудь из нас — моя сестра или Кэтрин — завел в свое время ребеночка! И сестра Айда сказала — да, они ведь такие забавные, и потом — это большая радость. Наконец мы расселись вокруг костра. Похлебка обжигала — в рот не возьмешь; этим, пожалуй, только и можно объяснить ее шумный успех. Судье пришлось кормить гостей по очереди — в хозяйстве было всего три миски. Он без конца потешал их забавными фокусами, всякой смешной чепухой, и дети веселились вовсю. Стандард Ойл объявила, что ошиблась: на самом деле ее папа вовсе не Райли, а судья. В награду ей был устроен полет в небеса: судья подхватил ее, поднял над головой и стал подбрасывать, приговаривая: Кто на море, Кто в леса. А мы — прямо В небеса! Оп-ля! Оп-ля! Тут сестра Айда сказала — смотрите, да вы сильный какой, и судья прямо расцвел от этих слов, чуть было не попросил, чтобы она потрогала его мускулы. И все время украдкой поглядывал на Долли — любуется ли она им. Она и вправду любовалась. Между длинными пиками последних закатных лучей заплескалось гульканье горлицы. Прохладная прозелень и синева растекались в воздухе, словно вокруг нас истаивала радуга. Долли поежилась: — Приближается гроза. Весь день ее чую. Я с торжеством взглянул на Райли — ну что я тебе говорил! — Да и поздно уже, — сказала сестра Айда. — Бак, Гомер! А ну, ребятки, добегите-ка до фургона. Бог его знает, мало ли кто туда мог забраться да все повытаскать. Не то что б у нас было чем поживиться, — ничего там такого нет, кроме моей швейной машины, — тихо добавила она, глядя вслед сыновьям, уходившим по узкой тропинке в густеющие сумерки. — Так как же, Долли? Надумали вы… — Мы тут все обсудили, — быстро ответила Долли и повернулась к судье, ища у него поддержки. — В суде вы бы выиграли дело, это бесспорно, — сказал он, и голос его прозвучал сугубо профессионально. — На сей раз закон, как исключение, оказался бы на правой стороне. Но пока суд да дело… — Пока суд да дело… — подхватила Долли и сунула сестре Айде в руку сорок семь долларов, всю нашу наличность, и в придачу карманные золотые часы судьи. Поглядывая на эти дары, сестра Айда качала головой, всем своим видом показывая, что не должна бы их брать: — Не дело это. Но все равно спасибо вам. Над лесом прокатился еще не окрепший гром, и в наступившем зловещем затишье на тропинку, как атакующая кавалерия, ворвались Бак и Гомер. — Идут! Идут! — хором выкрикнули они. Сдвигая со лба свою огромную шляпу, Малыш Гомер с трудом выдохнул: — Мы… всю дорогу… бежали. — Говори толком, сынок: кто идет? Малыш Гомер глотнул воздух: — Да эти дядьки. Шериф — это раз, а с ним — ой еще сколько. Через поле топают. С ружьями. Снова прогрохотал гром. Ветер, озорничая, разметал наш костер. — Ну вот что, — заговорил судья, беря на себя командование. — Прежде всего не терять головы. Он словно готовился к этой минуте всю свою жизнь, и я вынужден скрепя сердце признать, что, когда она наступила, он ее встретил с честью. — Женщины и малыши, поднимитесь в древесный дом. Райли, ты проследишь, чтоб остальные спрятались порознь, — залезайте-ка на другие деревья и прихватите с собою побольше камней. Мы выполнили его приказы, и он остался внизу один. Упрямо стиснув зубы, он вглядывался в напряженную тишину сумерек — ни дать ни взять капитан, что до конца не покинет тонущего корабля. Глава 6 Мы впятером — в том числе малыш Гомер и его брат Бак, сердитого вида паренек, державший в каждой руке по увесистому камню, — устроились на высоком сикоморе, нависавшем над тропинкой. Напротив нас, оседлав ветку другого сикомора, сидел Райли; на том же дереве расположились старшие девочки. В сгущавшемся синеватом сумраке их бледные лица тускло светились, как пламя свечи в фонаре. По щеке у меня скатилась влажная бусинка; сперва я подумал — начинается дождь, но это была капля пота. Хотя гром и затих, в воздухе пахло дождем, и от этого еще резче стал запах листвы и дыма над затухавшим костром. Перегруженный древесный дом зловеще поскрипывал. Сверху все его обитатели казались мне одним существом — большущим пауком, многоногим и многоглазым, голову которого, словно бархатная корона, увенчивала Доллина шляпа. На нашем дереве все вытащили жестяные свистульки, точно такие, как Райли купил у Малыша Гомера. «Ими здорово сатану отпугивать», — говорила тогда сестра Айда. Малыш Гомер снял свою огромную шляпу, извлек из ее глубоких недр длинный и толстый жгут, — должно быть, ту самую Бельевую веревку Господа Бога, — и принялся мастерить лассо. Он проверил, хорошо ли скользит петля, и закреплял узел, а его крошечные очки в стальной оправе поблескивали так грозно, что я стал потихоньку отползать от него, пока между нами не очутилась еще одна ветка. Судья, ходивший дозором под деревьями, сердито зашипел, чтобы мы перестали возиться. Это был последний его приказ перед началом вражеского вторжения. Сами враги совсем не считали нужным таиться. Сбивая прикладами мелкую поросль — ни дать ни взять рубщики сахарного тростника, — они нагло топали по тропинке. Вот их уже девять, двенадцать, двадцать… Впереди — шериф Джуниус Кэндл, его звезда слабо поблескивает в сумерках, за ним — Верзила Эдди Стовер; настороженным взглядом он обшаривает деревья, в ветвях которых мы сидим притаившись, и мне приходят на память картинки-загадки из газет: «Отыщите пятерых мальчиков и сову, которые прячутся на дереве». Но для этого требуется побольше мозгов, чем у Верзилы Эдди: он смотрел на меня в упор — и не заметил. Из всей их бражки никто умом не блистал, на этот счет беспокоиться не приходилось. Большинству из них грош цена в базарный день — сущие скоты, да еще пьянчуги в придачу. Впрочем, я обнаружил среди них директора нашей школы мистера Хэнда, — в общем-то, он был человек вполне порядочный; про него и не подумаешь, что он может затесаться в такую компанию, да еще ради столь позорной затеи. Вот Амоса Легрэнда — того пригнало сюда любопытство. Против обыкновения он помалкивал, да оно и понятно: Вирена тяжело, словно на ручку палки, опиралась на его голову, едва доходившую ей до бедра. Его преподобие мистер Бастер с мрачным видом церемонно поддерживал ее с другой стороны. Заметив Вирену, я вновь оцепенел от ужаса, совсем как после маминой смерти, когда Вирена явилась к нам в дом, чтобы забрать меня. Хоть она как будто бы и прихрамывала слегка, но, как всегда, держалась надменно и властно. Вместе со своим эскортом она подошла к нашему сикомору и остановилась. Судья не отступил ни на шаг: стоит лицом к лицу с шерифом, словно охраняя невидимую границу, и глядит на него с вызовом — а ну попробуй перешагни. И в этот решительный момент я взглянул на Малыша Гомера. Он медленно опускал лассо. Веревка ползла, покачиваясь, будто змея; широкая петля зияла, как разверстая пасть, — точный бросок, и она обвилась вокруг шеи преподобного Бастера. Гомер рывком затянул петлю, и отчаянный вопль старого Бастера разом оборвался. Лицо его налилось кровью, он неистово дергался, но остальным уже было не до него — успех Малыша Гомера послужил сигналом к развернутому наступлению. Летели камни, пронзительным орлиным клекотом захлебывались свистульки, и все эти типы, остервенело тузя друг друга, спешили укрыться где попало — в основном под телами упавших товарищей. Амос Легрэнд хотел было юркнуть к Вирене под юбку, но получил основательную затрещину. Можно сказать, что только Вирена держалась, как подобает мужчине. Она свирепо грозила нам кулаком, честила нас на все корки. В разгар этой кутерьмы неожиданно хлопнул выстрел, будто стукнула окованная железом дверь. Звук выстрела, его нескончаемое тревожное эхо разом умерили наш пыл, но в наступившей тишине мы услыхали, как со второго сикомора с треском валится что-то тяжелое. Это был Райли — он падал, падал, расслабленно, медленно, как убитая рысь. Вот он ударился о ветку, она расщепилась, девочки вскрикнули и закрыли глаза руками; на мгновение он повис, как отрывающийся лист, потом окровавленной грудой рухнул на землю. Никто не решился к нему подойти. Наконец судья выдохнул: — Боже мой, боже мой! — Не помня себя, опустился он на колени и стал гладить бессильно раскинутые руки Райли. — Сжалься, сжалься, сынок, скажи хоть что-нибудь. Остальные мужчины, перепуганные, пришибленные, обступили их. Кто-то начал давать советы судье, но, казалось, до него ничего не доходит. Один за другим мы слезали с деревьев, и нарастающий шепот детей: — Он умер? Он умер? — был словно стон, словно слабый гул в прижатой к уху раковине. Мужчины почтительно расступились, давая дорогу Долли, и сдернули шляпы. Она была так потрясена, что не видела их, не заметила даже Вирены, прошла мимо нее. — Я хочу знать, — заговорила Вирена властным, требующим внимания тоном, — который из вас, идиотов, стрелял? Подручные шерифа обвели друг друга осторожным взглядом, потом разом уставились на Верзилу Эдди Стовера — у того затряслись щеки, он судорожно облизнул губы: — Черт, да у меня и в мыслях не было кого-то там подстрелить. Делал, что мне положено, и все тут. — Нет, не все, — сурово оборвала его Вирена. — Я считаю, в случившемся повинны именно вы, мистер Стовер. Тут Долли наконец обернулась. Глаза ее, едва различимые под вуалью, неотрывно смотрели на Вирену и видели только ее, словно кругом никого больше не было. — Повинен? Никто ни в чем не повинен, кроме нас с тобой. Между тем сестра Айда, отстранив судью, занялась Райли. Она содрала с него рубашку. — Ну вот что, благодарите судьбу — он ранен в плечо, — сказала она, и все облегченно вздохнули, да так бурно, что от вздоха одного только Эдди Стовера мог бы взлететь в поднебесье бумажный змей, — Но вообще-то ему досталось здорово, надо бы вам, ребята, отнести его к доктору. Оторвав кусок от рубашки Райли и наложив ему жгут на плечо, она быстро остановила кровь. Шериф и трое его подручных переплели руки, получились носилки, на них подняли Райли. Впрочем, нести пришлось не его одного. Преподобный Бастер тоже был в самом плачевном состоянии — руки и ноги болтаются, как у куклы, весь обмяк, даже не сознавал, что у него не снята с шеи петля; так его и волокли на себе люди шерифа, а Малыш Гомер сердито кричал вдогонку: — Эй, отдавайте мою веревку! Амос Легрэнд дожидался Вирены, чтобы сопровождать ее в город, но Вирена сказала ему — пусть уходит один, она с места не сдвинется, пока Долли… Выжидательно обведя всех нас взглядом, она остановила его на сестре Аиде: — Я бы хотела поговорить со своей сестрой с глазу на глаз. Небрежно отмахнувшись, сестра Айда сказала: — Не волнуйтесь, леди, нам все равно пора. — Потом крепко обняла Долли, — Ей-богу, мы полюбили вас! Правда, ребятки? — Поедем с нами, Долли, — подхватил Малыш Гомер, — будет так весело! Я тебе подарю мой ковбойский пояс. А Стандард Ойл бросилась судье на шею и стала его упрашивать, чтобы он тоже поехал с ними. На меня охотников не нашлось. — Никогда не забуду, что вы звали меня с собой, — сказала Долли и торопливо обвела взглядом лица детей, словно стараясь все их запечатлеть в памяти. — Будьте счастливы. Всего вам хорошего. А теперь бегите! — прокричала она, перекрывая новый, совсем уже близкий раскат грома. — Бегите, дождь начался! Это был приятно щекочущий, легонький дождик, тонкий, словно кисейный занавес, и, когда сестра Айда с семейством исчезли в его складках, Вирена заговорила: — Насколько я могу судить, ты во всем потворствуешь этой… особе. И это после того, как она сделала наше имя посмешищем! — Меня как раз нечего обвинять, будто я кому-то потворствую, — ответила Долли безмятежно спокойным тоном. — Уж во всяком случае не этим громилам, которые, — тут выдержка изменила ей, — обкрадывают детей и бросают в тюрьму старух. Много мне чести от нашего имени, если им творят такое. Еще бы ему не стать посмешищем. Вирена выслушала все это не дрогнув. — Нет, это не ты, — заявила она тоном врача, ставящего диагноз. — А ты посмотри получше, это все-таки я. — И Долли выпрямилась во весь рост, словно на смотру. Была она такая же высокая, как Вирена, и так же уверена в себе; в ней не осталось ничего смутного, незавершенного. — Я послушалась твоего совета — держать голову выше. А то ты говорила, тебе на меня смотреть тошно. А еще ты сказала тогда, что стыдишься меня и Кэтрин. Мы отдали тебе столько лет жизни, и горько было нам сознавать, что все это понапрасну. Да ты разве знаешь, каково это — чувствовать, что отдаешь себя понапрасну? Вирена ответила еле слышно: — Да, знаю. И глаза ее сошлись к переносице; они словно глядели внутрь и видели там каменистую пустыню. То же самое выражение я подмечал у нее и раньше, подсматривая с чердака поздним вечером, когда она грустно перебирала карточки Моди-Лоры, ее детей и мужа. Вирена пошатнулась и оперлась на мое плечо, а то бы ей не устоять на ногах. — Я думала, меня это будет до самой смерти грызть. Оказалось — нет. Ведь и я тоже стыжусь тебя, Вирена, но говорю тебе это без всякого злорадства. Наступила ночь. Квакали лягушки, жужжали насекомые, бурно радуясь медленно падавшему дождю. Лица у всех нас потускнели, словно сырость загасила в них свет. Вдруг Вирена стала медленно оседать. — Мне худо, — безжизненным голосом проговорила она. — Я больна, я совсем больна, Долли. Долли как-то не очень поверила. Подошла к ней, потрогала, словно правду можно проверить на ощупь. — Коллин, и вы, судья, — сказала она. — Пожалуйста, помогите мне подсадить ее на дерево. Поначалу Вирена заартачилась — не к лицу это ей, по деревьям лазить. Но, свыкшись в конце концов с этой мыслью, забралась наверх без труда. Дом на дереве был словно плот, — казалось, он плыл по затянутым пеленою дымящимся водам. Но в самом доме было сухо: мягко шлепавший дождик не проникал сквозь зонт листвы. Нас медленно нес поток молчания, пока не раздался голос Вирены: — Долли, я хочу тебе что-то сказать. Но мне будет легче сказать тебе это наедине. Судья скрестил руки на груди: — Мисс Вирена, боюсь, вам придется терпеть мое присутствие. — Голос его прозвучал внушительно; впрочем, в нем не было воинственного задора. — Я, видите ли, заинтересован в исходе вашего разговора. — Сомневаюсь. С чего бы это? — возразила Вирена. Понемногу она обретала свою обычную надменность. Судья зажег огарок, и сразу же наши тени склонились над нами, как четверо соглядатаев. — Не люблю разговора втемную, — объяснил он. В его горделивой, подчеркнуто прямой осанке угадывалось определенное намерение: думаю, он хотел показать Вирене, что она имеет дело с мужчиной. Слишком мало встречалось ей в жизни мужчин, настолько уверенных в том, что они мужчины, чтобы это подчеркивать. И она решила — такого спускать нельзя. — Вы, конечно, забыли, Чарли Кул, а может, все-таки помните? Лет пятьдесят назад было дело, а может, и больше. Вы с другими мальчишками забрались к нам на участок — за ежевикой. Мой отец поймал вашего двоюродного братца, Сета, а я — вас. Я вам в тот раз задала хорошую трепку. Нет, судья не забыл. Он вспыхнул, смущенно заулыбался, сказал: — Вы не по-честному дрались, Вирена. — Нет, я дралась по-честному, — сухо ответила она. — Но вы нравы: раз нам обоим не по душе разговор втемную, поговорим в открытую. Скажу откровенно, Чарли, я не слишком жажду вас видеть. Сестре нипочем бы не пройти через эту дурацкую заваруху, если бы вы не подзадоривали ее. Вот поэтому я бы вас попросила теперь нас оставить. Больше это никак вас касаться не может. — Нет, может! — вмешалась Долли. — Потому что судья Кул, Чарли… — Она сникла, словно внезапно усомнившись в собственной храбрости. — Долли хочет сказать, что я просил ее выйти за меня замуж. — Это… — с трудом выговорила Вирена после некоторой заминки, — в высшей степени… — процедила она, разглядывая свои обтянутые перчатками пальцы, — …интересно. В высшей степени. Вот никогда бы не поверила, что у вас обоих столько фантазии. А может, это вовсе у меня фантазия разыгралась? Наверно, мне просто снится, что я сижу на мокром дереве в ненастную ночь. Но только снов у меня не бывает, а может быть, я потом забываю их. Ну так вот: этот сон я предлагаю нам всем позабыть. — Признаюсь вам, мисс Вирена: мне тоже кажется — это сон, мечта. Но когда человек не может мечтать, он все равно что не может потеть — в нем накапливается яд. Вирена не слушала его — она была полностью поглощена Долли, а Долли ею: они словно были наедине, двое людей на разных концах мрачной комнаты, двое немых, что общаются странным языком жестов, едва уловимым движением глаз; но вот Долли как будто дала ответ, и от ее ответа с лица Вирены сбежала вся краска. — Понимаю. Значит, ты приняла его предложение, да? Дождь посыпал так густо — впору рыбам плавать по воздуху, простучал, понижаясь в тоне, целую гамму, ударил по самой басистой струне, и вот уже забарабанил ливень. Он добрался до нас не сразу, хоть и грозился, — капли просачивались сквозь листву, но в наш домик не попадали, он был как сухое семя в измокшем цветке. Судья прикрыл ладонью свечу. Ответа Долли он ждал с таким же волнением, как и Вирена. И мне тоже не меньше, чем им, не терпелось его услышать, но меня словно отстранили от участия в этой сцене — снова я всего-навсего соглядатай, подсматривающий с чердака. И странно, симпатии мои не были отданы никому. А вернее им всем: нежность ко всем троим сливалась во мне, как сливаются капли дождя, я не мог отделить их друг от друга, они воплотились для меня в единую человеческую сущность. Вот и Долли тоже. Она не могла отделить судью от Вирены. Наконец с мукой в голосе выкрикнула: — Нет, не могу! — словно признаваясь в несостоятельности, которой никак не ожидала от себя. — Вот я говорила — когда придется решать, я буду знать точно, что правильно, а что нет. А выходит — не знаю. Ну а другие знают? Раньше я думала — был бы у меня выбор, могла б я прожить свою жизнь по-другому, все решать за себя сама… — Но ведь мы уже прожили свою жизнь, — возразила Вирена. — И твою зачеркивать не приходится. Разве когда-нибудь ты желала больше того, что имела? Я всегда завидовала тебе. Вернись домой, Долли. Предоставь решения мне: пойми, в этом — моя жизнь. — Это правда, Чарли? — спросила Долли, как мог бы спросить ребенок: «А куда падают звезды?» — Мы и в самом деле прожили свою жизнь? — Пока мы еще не умерли, — отозвался судья. Но это было все равно что сказать ребенку — звезды падают в космос. Бесспорно, верный и все-таки неубедительный ответ. И он не удовлетворил Долли. — А вовсе не обязательно умирать. Вот у нас дома, на кухне, стоит герань — она все цветет и цветет. А есть и другие растения — они если цветут, так один только раз, и больше с ними никогда ничего не бывает. Они хоть и живы, но уже прожили свою жизнь. — Только не вы, — сказал он и приблизил лицо к ее лицу, словно хотел коснуться губами ее губ, но не осмелился, дрогнул. Дождь прорыл туннели в листве, с силой обрушился на нас; с бархатной шляпы Долли стекали ручейки, вуаль прилипла к щекам, пламя свечи заметалось, погасло. — И не я… Молнии огненными жилками бились в небе, в их беспрерывных вспышках Вирена казалась мне совсем незнакомым человеком — это была убитая горем, опустошенная женщина; глаза ее снова сбежались к носу, их взгляду, обращенному внутрь, открывалась иссушенная земля. Когда молнии стали реже и безостановочный гул дождя обнес нас прочной оградой звуков, она снова заговорила, и голос ее звучал так слабо, совсем, совсем издалека; она как будто и не надеялась, что мы услышим ее. — …завидовала тебе, Долли, твоей розовой комнате. Ведь сама я только стучалась в двери таких комнат, не слишком часто, но достаточно, чтобы понять одно: теперь впустить меня туда некому, кроме тебя. Потому что малыш Моррис, малыш Моррис — я ведь любила его, вот как Бог свят, любила. Не по-женски любила. Мы с ним — что ж, я этого не скрываю, мы с ним родственные души. Мы глядели друг другу в глаза и видели там одного и того же черта. И нам не было страшно. Нам было… весело. Но он перехитрил меня. Я-то знала: он может перехитрить, только надеялась, что не захочет, но он все-таки захотел, и теперь мне быть одной до конца моих дней — нет, это слишком долго. Брожу я по дому, и ничего там нет моего: твоя розовая комната, твоя кухня; дом этот твой, я хотела сказать, твой и Кэтрин. Только не покидай меня, позволь мне быть с тобой. Я чувствую себя старой, я не могу без моей сестры. Дождь, вторя Вирене, разделял их — судью и Долли — прозрачной стеной, и сквозь нее судья мог видеть, как Долли истаивает, отдаляется от него, точно так же, как утром она отдалялась от меня. Казалось, и самый дом на дереве тает у нас на глазах. Порывистым ветром унесло размокшую, разрозненную колоду карт и обрывки оберточной бумаги; крекер раскрошился; из переполнившихся банок фонтаном выхлестывалась вода, а замечательное лоскутное одеяло Кэтрин было загублено вконец, превратилось в слякоть. Дом погибал, как те обреченные дома, что реки уносят в половодье. И казалось, судья заперт в нем, как в ловушке, и прощально машет оттуда рукою нам, уцелевшим, стоящим на берегу. Потому что Долли сказала: — Простите меня, я ведь тоже не могу без моей сестры. И судья был не в силах до нее дотянуться ни руками, ни сердцем: слишком неоспоримы были предъявленные Виреной права. К полуночи дождь утих, перестал. Гулко ухая, ветер крутился по лесу, выжимая деревья. Поодиночке, как входят в бальный зал запоздавшие гости, стали показываться звезды, протыкая черное небо. Пора было уходить. Мы ничего не взяли с собой: одеяло оставили гнить, ложки — ржаветь, а дом на дереве и лес мы оставили в добычу зиме. Глава 7 Довольно долго потом Кэтрин только так исчисляла время любого события: это случилось до или после того, как она побывала за решеткой. — Еще до того, — начнет, бывало, она, — как эта самая сделала из меня арестантку… Да и мы, остальные, могли бы подразделять историю на периоды по такому же принципу: до и после того, как мы жили в доме на дереве. Ибо те три осенних дня стали для каждого из нас вехой и рубежом. Судья, например, после этого только раз зашел в дом, где он жил с сыновьями и невестками, да и то чтобы забрать свои вещи, и с тех пор не переступал его порога. Видимо, это вполне их устраивало, — во всяком случае, они не стали возражать, когда он снял комнату в пансионе мисс Белл. Ее заведение помещалось в унылом, побуревшем от времени доме — недавно его переоборудовали в похоронное бюро: гробовщик смекнул, что для создания соответствующей атмосферы переделки потребуются минимальные. Я не любил проходить мимо этого дома: постояльцы мисс Белл, пожилые дамы, колючие, как изъеденные тлей розовые кусты, которые портят задний двор, оккупировали веранду и несли там бессменную вахту от зари до зари. Одна из них, вдова Мэми Кэнфилд, схоронившая двух мужей, специализировалась на распознавании беременности. (Рассказывали, что какой-то муж будто бы наставлял свою жену: «И чего деньги зря тратить на доктора! Протопай разок мимо дома мисс Белл, уж Мэми Кэнфилд, она сразу весь свет оповестит, готова ты или нет».) Пока в пансионе не водворился судья, единственным мужчиной в доме мисс Белл был Амос Легрэнд. Для ее жилиц он был сущей находкой. С трепетом ждали они той минуты, когда Амос, отужинав, выходил на веранду, усаживался на скамейку-качели, не доставая короткими ножками до пола, и начинал трещать, как будильник. Они соперничали друг с дружкой, стараясь ему угодить: вязали ему носки и свитера, заботились о его питании — подкладывали ему за столом лучшие куски; у мисс Белл не уживались кухарки — дамы вечно толклись на кухне, горя желанием приготовить какое-нибудь лакомство, чтобы ублажить своего любимца. Может, они и для судьи старались бы не меньше, но от него им было мало проку: поздоровается и пройдет мимо, жаловались они. В последнюю ночь на дереве мы промокли насквозь. Я сильно простудился, Вирена еще сильнее, а наша сиделка Долли чихала вовсю. Кэтрин ей помогать не желала: — Дело твое, лапушка, выноси за этой самой горшки, покуда с ног не собьешься. А на меня не рассчитывай, я и пальцем не шевельну. С меня хватит, я свою ношу свалила. Долли вскакивала в любой час ночи, отпаивала нас сиропом, чтобы мы могли прочистить горло, поддерживала огонь в печах, чтобы нам было тепло. Но Вирена уже не принимала все это как должное — не то что в былые дни. — Весной, — говорила она Долли, — мы поедем с тобой путешествовать. Может, съездим к Большому Каньону, навестим Моди-Лору. А не то во Флориду: ведь ты еще океана не видела. Но Долли была как раз там, где ей хотелось быть. Она никуда не желала ехать: — Да я никакого удовольствия не получу. После этих роскошных видов все мое привычное таким невзрачным покажется! Доктор Картер регулярно нас посещал, и однажды утром Долли спросила, не будет ли он так любезен смерить ей температуру: что-то ей жарко, и слабость такая в ногах!.. Он тут же ее уложил в постель, сказал — у нее ползучая пневмония, и это очень ее позабавило. — Ползучая пневмония, — объяснила она судье, когда тот пришел ее проведать. — Вы подумайте! Это, видимо, что-то новое. Никогда прежде не слышала. Чувство такое, будто бы на ходулях скачешь. А хорошо! — проговорила она и заснула. Трое, нет, почти четверо суток она так и не просыпалась по-настоящему. Все это время Кэтрин не отходила от нее — дремала, сидя в плетеном кресле, а стоило мне или Вирене зайти на цыпочках в комнату, принималась шепотом отчитывать нас. И без конца обмахивала Долли картинкой с изображением Иисуса, как будто стояла летняя жара. К назначениям доктора Картера она относилась наплевательски — это был просто позор. — Да я такого и кабану скармливать бы не стала, — твердила она, тыча пальцем в очередное его лекарство. В конце концов доктор Картер сказал: больную надо отправить в больницу, в противном случае он снимает с себя ответственность. Ближайшая больница была в Брутоне, за шестьдесят миль. Вирена вызвала оттуда «скорую помощь». И только понапрасну потратилась. Кэтрин заперлась в комнате Долли и объявила: пусть только кто-нибудь возьмется за ручку двери — ему самому «скорая помощь» потребуется. Долли не понимала, куда ее хотят везти, она вообще никуда не хотела ехать и все просила: — Не будите меня. Не надо мне океана. К концу недели она уже садилась на кровати, а еще через несколько дней окрепла настолько, что смогла возобновить переписку со своими пациентами. Ее тревожили невыполненные заказы на снадобье от водянки — их накапливалось все больше и больше. Но Кэтрин, считавшая, что Долли пошла на поправку только благодаря ей, уверенно заявила: — Чепуха! Да ты оглянуться не успеешь, как мы снова будем варить во дворе наше зелье. Каждый день, ровно в четыре, судья появлялся у садовой калитки и свистел мне, чтоб я впустил его. Он нарочно ходил через калитку, а не через парадную дверь — так было легче уклониться от встречи с Виреной. Не то чтоб она была против его посещений — нет, она даже благоразумно припасла на этот случай бутылку коньяку и коробку сигар. Обычно судья что-нибудь приносил Долли в подарок: торт из пекарни «Зеленый кузнечик» или цветы, пухлые бронзовые хризантемы, — Кэтрин тут же их изымала под тем предлогом, что они-де весь воздух съедают. О том, что судья сделал Долли предложение, она так и не узнала, но нюхом чуяла тут что-то для себя неблагоприятное, и потому все его визиты протекали под ее неусыпным надзором: она потягивала купленный для него коньяк и одна говорила за всех. Впрочем, мне думается, ни у судьи, ни у Долли не было особой потребности секретничать: они относились друг к другу спокойно и ровно, как люди, успевшие утвердиться в своей привязанности. И если судье пришлось разочароваться во многом, так только не в Долли: по-моему, она стала для него именно тем, кого он искал в ней, — единственным человеком на свете, которому можно сказать все. Но когда можно сказать все, пожалуй, не о чем говорить, и он сидел у ее постели, довольный тем, что она здесь, рядом, и вовсе не жаждал, чтоб его развлекали. Порой она засыпала, разморенная жаром, и, если она хмурилась или всхлипывала во сне, он тут же будил ее, приветствуя ее возвращение ясной как день улыбкой. Раньше Вирена не позволяла нам купить приемник. От этих пошлых мотивчиков, говорила она, только в мозгах каша. Да и расход какой! Но доктору Картеру удалось убедить ее, что Долли приемник необходим: период выздоровления, как он полагал, будет довольно затяжным и радио поможет ей скоротать время. Словом, Вирена купила приемник. И отдала за него хорошие деньги, не сомневаюсь. Но до чего же он был безобразный — грубо отлакированный ящик, смахивающий на капот машины. Я вынес его во двор и выкрасил в розовый цвет. И все равно Долли никак не могла решить, брать его в комнату или нет. Зато потом ее, бывало, никак от него не оттащишь. Приемник всегда до того нагревался, хоть цыплят на нем жарь: они с Кэтрин крутили его без конца. Больше всего им нравилось слушать футбол. — Ну пожалуйста, не надо, — упрашивала Долли судью, когда тот пытался объяснить ей правила игры. — Мне нравится, что это так непонятно. Все кричат, веселятся. А если б я знала, что к чему, мне бы уже не казалось, что все это так замечательно и интересно. Поначалу судья досадовал, что Долли никак не хочет болеть за какую-нибудь одну команду. Но она желала победы обеим сторонам: — Я уверена, все они славные мальчики. Из-за этого самого приемника у нас с Кэтрин как-то дошло до перепалки. Было это в тог день, когда по радио должна была выступить Мод Райордэн, — передача шла с музыкального конкурса на премию штата. Мне, конечно, хотелось ее послушать, и Кэтрин это прекрасно знала, но она слушала матч Тьюлейнский университет — Технологический институт штата Джорджия и не давала мне подступиться к приемнику. — Да что с тобой стало, Кэтрин? — взорвался я. — Только о себе думаешь, брюзжишь без конца, и все чтоб было по-твоему. Вирена и та до такого не доходила! Казалось, Кэтрин, возмещая себе урон, нанесенный ее престижу при столкновении с законом, решила вдвое усилить свою власть в доме Тэлбо; во всяком случае, мы с Долли обязаны были с уважением относиться к тому, что в жилах ее течет индейская кровь, и подчиняться ее тирании. Вообще-то Долли ничего не имела против, но в вопросе о Мод Райордэн приняла мою сторону: — Пусть Коллин поищет свою станцию. Не по-христиански будет, если мы не послушаем Мод, ведь она нам друг. Все, кто слушал в этот день Мод, в один голос твердили — она заслужила первую премию. Ей присудили вторую, но родители были довольны: как-никак половина стипендии в университете. И все-таки несправедливо это — играла она замечательно, куда лучше того мальчика, которому дали первую премию. Исполняла она ту самую серенаду, что написал ей отец, и музыка эта опять показалась мне прекрасной, как тогда, в лесу. С того дня я стал часами марать бумагу, выводя ее имя, и воображение мое рисовало ее прелестные черты, ее волосы цвета ванильного мороженого. Судья подоспел как раз вовремя, чтобы послушать передачу, и я почувствовал — Долли довольна: мы словно опять сидим все вместе среди листвы и слушаем музыку, похожую на полет бабочек. Через несколько дней я встретил на улице Элизабет Гендерсон. Она побывала в салоне красоты — волосы уложены волнами, ногти покрыты лаком, вообще вид совсем взрослый, и я сделал ей комплимент по этому поводу. — Это я к вечеринке. Как твой костюм, готов, надеюсь? Только тут я вспомнил — это же вечеринка в День всех святых, они с Мод еще просили меня выступить в роли прорицателя. — Неужели ты забыл! Ой, ну Коллин! А мы наработались как лошади! Миссис Райордэн приготовит настоящую жженку. Так что, вполне возможно, пьянка будет, и вообще. А главное — это же мы в честь Мод, хотим отпраздновать ее премию, и потом… — Элизабет оглядела пустынную улицу — мрачную вереницу безмолвных зданий и телефонных столбов. — Ведь она уезжает — ну ты же сам знаешь, в университет. Чувство одиночества охватило нас, нам не хотелось расходиться в разные стороны, и я вызвался проводить Элизабет до дому. По дороге мы зашли в пекарню «Зеленый кузнечик», и Элизабет заказала торт для вечеринки. Миссис Каунти в обсыпанном сахаром фартуке отошла от печи, чтобы справиться о здоровье Долли. — Надеюсь, ей не очень худо? — жалобно проговорила она. — Это надо же — ползучая пневмония. Вот у моей сестры, так у ней хоть простая была, лежачая. Уж и на том спасибо, что Долли в своей кровати лежит. Слава тебе господи, все вы, братцы, опять дома, у меня отлегло от сердца. Ха-ха-ха! Подумать только — мы теперь можем над всей этой ерундовиной посмеяться. Слушай, я тут как раз кастрюлю с пончиками сняла с плиты, отнеси-ка их Долли да кланяйся ей от меня. Мы с Элизабет умяли почти все пончики, пока дошли до ее дома, и она предложила мне зайти, добить их со стаканом молока. Дом Гендерсонов стоял на том месте, где теперь заправочная станция. Было в нем пятнадцать кое-как сколоченных комнат, в которых разгуливал ветер, и он, безусловно, превратился бы в пристанище для бездомного зверья, если бы не плотницкие таланты Райли. Во дворе был сарайчик — его мастерская и убежище. Здесь он обычно сидел по утрам — распиливал бревна, колол дранку. Полки в сарае были забиты останками его былых увлечений. Чего тут только не было — заспиртованные змеи, пчелы и пауки, истлевающая в бутылке летучая мышь, модели кораблей. От мальчишеского увлечения набивкой чучел остался вонючий зверинец самого жалостного вида, вроде безглазого кролика, зеленоватого, как мясной червь, и вислоухого, словно легавая, — всё экспонаты, которые было бы лучше предать земле. За последнее время я навестил Райли несколько раз. Пуля Верзилы Эдди задела ему плечевую кость, и, что самое мерзкое, ему приходилось носить гипсовую повязку. Под ней все чесалось, да и весила она, как он уверял, фунтов сто. Он не мог ни водить машину, ни гвоздя вбить, так что ему оставалось только лодырничать да киснуть. — Если хочешь повидать Райли, он у себя в сарае. И Мод, наверно, там. — Как, Мод Райордэн? Тут было чему удивляться. Всякий раз, как я приходил к Райли, он говорил — посидим-ка лучше в сарае, здесь девчонки не будут нам докучать, и прибавлял хвастливо — через этот порог ни одна баба не смеет переступить. — Она ему читает. Стихи, драмы. Мод совершенно изумительна. Ведь она никогда со стороны моего брата элементарного человеческого отношения не видела. Но она зла не помнит. И потом, мне кажется, после того, как человек был на волосок от смерти, вот как Райли, он становится восприимчивей ко всяким возвышенным вещам. Она читает ему часами, и он слушает. Сарай стоял на заднем дворе, в тени смоковниц. Важные, как матроны, плимутроки вперевалку прохаживались вдоль порога, выклевывая семечки из упавших подсолнухов. Полустершаяся детская надпись, выведенная когда-то известкой на дверях, еле внятно остерегала: «Берегись!» Я сразу оробел. Из-за двери доносился голос Мод, тот особый замирающий и напевный голос, которым она читала стихи и который так обожали передразнивать всякие обалдуи у нас в школе. Кому бы ни рассказать, что Райли Гендерсон до такого дошел, всякий наверняка подумал бы — не иначе как он повредился в уме, свалившись с сикомора. Я подкрался к окошку и заглянул внутрь: Райли с сосредоточенным видом разбирал часовой механизм, и по лицу его никак нельзя было предположить, что он слушает нечто более возвышенное, чем писк комара. Он сердито повертел в ухе пальцем, как бы давая выход накопившемуся раздражению. Как раз в тот момент, когда я собрался было стукнуть в окошко, чтобы их испугать, он отодвинул в сторону свои винтики и колесики, подошел к Мод сзади и, перегнувшись через ее плечо, захлопнул книгу, которую она читала вслух. Потом, улыбаясь во весь рост, сгреб ее волосы на затылке и зажал их в кулак. Она поднялась — совсем как котенок, которого ухватили за шкирку. И тут мне показалось — их окружает сверкающий ободок, какой-то резкий свет обжег мне глаза. Сразу видно было — целовались они не впервые. Всего с неделю назад я открылся Райли как человеку опытному в такого рода делах, рассказал ему о своих чувствах к Мод. И вот пожалуйста, полюбуйтесь! Эх, был бы я великаном, сгреб бы этот чертов сарай и разнес его в щепки! Высадить бы сейчас дверь, изругать их обоих! Впрочем, в чем же, собственно, я мог обвинить Мод? Как бы дурно она ни отзывалась о Райли, я-то все время знал, что она неравнодушна к нему. А у нас с ней было не так уже много общего: в лучшем случае, мы были с ней добрыми друзьями, а в последние года два и того не было… Я побрел через двор к дому, и чванные плимутроки с издевкой кудахтали мне вслед. — Как ты быстро! — удивилась Элизабет. — Что, их там нет разве? Я ответил — пожалуй, не стоит им мешать, ведь они занимаются такими возвышенными вещами! Но Элизабет не чувствовала иронии. Хотя по ее сентиментальному виду и могло показаться, что она человек очень тонкий, на самом деле она все понимала страшно буквально. — Ах, это изумительно, правда? — Совершенно изумительно. — Коллин! Господи помилуй, с чего ты вдруг разнюнился? — Ничего не разнюнился. Просто у меня насморк. — Ну, надеюсь, до вечеринки у тебя все пройдет. Только смотри приходи в маскарадном костюме. Райли будет дьявол. — Что ж, в самую точку. — А ты чтоб был скелет, как мы уговаривались. Я понимаю, конечно, остался всего один день… Но я и не собирался идти на эту их вечеринку. Придя домой, я сразу же сел писать Райли письмо: «Дорогой Райли!» Нет. «Уважаемый Гендерсон!» Потом я вычеркнул «уважаемый». Сойдет и просто «Гендерсон». «Гендерсон, твое предательство разоблачено». Я марал страницу за страницей, вспоминая зарождение нашей дружбы, ее славную историю, и постепенно во мне крепла уверенность, что это ошибка: нет, такой замечательный друг не мог меня предать. И напоследок я стал исступленно его заверять — он мой лучший друг, мой брат. Кончилось тем, что я бросил этот собачий бред в печку и через пять минут был у Долли в комнате, выясняя, есть ли какой-нибудь шанс завтра к вечеру нарядить меня скелетом. Портниха из Долли была неважная — она подол не умела подшить. И Кэтрин тоже. Впрочем, Кэтрин считала себя мастерицей на все руки, особенно в тех делах, в которых смыслила меньше всего, — уж такая была у нее натура. Она послала меня в магазин Вирены за семью ярдами самого лучшего черного сатина. — Уж от семи-то ярдов какие-нибудь обрезочки да останутся, нам с Долли хватит нижние юбки подшить, — заявила она, а потом устроила целый театр: с важным видом принялась снимать с меня мерку. Процедура сама по себе разумная, вот только она понятия не имела, как приложить полученные данные к ножницам и материи. — Вот из этого кусочка, — говорила она, отчекрыживая целый ярд, — славные выйдут штанишки. А из этого — чик, чик — черный воротничок, он очень оживит мое старое ситцевое платье. В общем, на мою долю остался такой лоскуток — карлику срама не прикрыть. — Кэтрин, голубушка, мы ведь не о своих нуждах думать должны, — напомнила ей Долли. С обеда до самого вечера они трудились не разгибая спины. Судью, явившегося с обычным визитом, заставили продевать нитки в иглы, — Кэтрин говорила, она этого терпеть не может: — Прямо кровь в жилах стынет, все одно что червяка на крючок насаживать. К ужину она объявила — шабаш, и ушла в свой домишко, спрятавшийся за шпалерами с каролинской фасолью. Но Долли загорелось кончить все поскорей. На нее вдруг напала говорливость. Иголка ее металась вверх и вниз, и так же, как швы, которые она делала, фразы ее ложились причудливой, скачущей линией. — Ты как думаешь, разрешит мне Вирена устроить вечер? Ведь у нас теперь столько друзей! Райли, Чарли, и потом мы бы могли миссис Каунти позвать, и Мод, и Элизабет, правда? Весной. Устроим вечер в саду. И маленький фейерверк. Мой папа — вот у кого был талант к шитью. Жаль, что я не унаследовала его. В прежние времена многие мужчины умели шить. Был у папы один приятель, так он не знаю сколько призов получил за лоскутные одеяла. Папа говорил — это хороший отдых после тяжелой работы в поле и по двору. Коллин, обещай мне одну вещь, ладно? Сначала я была против того, чтобы ты у нас жил. Я считала — не дело это, чтобы мальчик рос среди старых женщин, — ох, уж эти старухи с их предрассудками! Но что сделано, то сделано, и теперь я перестала на этот счет беспокоиться. Ты выйдешь в люди, добьешься в жизни многого. Обещай мне, что не станешь плохо относиться к Кэтрин. Постарайся не отдаляться от нее. Иной раз я ночь напролет не сплю, все думаю — вот останется она одна-одинешенька. Ну так, — Долли взяла мой костюм в руки, — посмотрим, впору ли он тебе. В шагу он резал, а сзади свисал, будто вытянувшиеся трикотажные кальсоны на старике. Штанины вышли широченные, как флотский клеш, один рукав не доходил до запястья, другой закрывал пальцы. — Да, вид не слишком стильный, — признала Долли. — Но погоди, — добавила она, — вот когда нарисуем кости… Серебряной краской. Вирена как-то купила немножко, флагшток подновить — это еще до того, как она ополчилась на правительство. Где-нибудь на чердаке стоит — маленькая такая баночка. Пошарь-ка под кроватью, может, тебе удастся обнаружить мои шлепанцы. Вставать ей не разрешалось — такого не допустила бы даже Кэтрин. — Если ты будешь брюзжать, все удовольствие пропадет, — объявила она и сама отыскала свои шлепанцы. Часы на башне пробили одиннадцать, значит, была половина одиннадцатого — глухая ночь для нашего городка, где в солидных домах двери запираются в девять; но нам казалось, что время еще более позднее, потому что в соседней комнате Вирена захлопнула свои гроссбухи и легла спать. Мы взяли в бельевой керосиновую лампу и в ее неверном свете стали на цыпочках подниматься по чердачной лесенке. Наверху было холодно. Мы поставили лампу на бочонок и старались держаться поближе к ней, словно это не лампа, а теплый очаг. Набитые опилками головы, облегчавшие в свое время сбыт шляп-канотье, наблюдали за нашими поисками. Стоило нам к чему-нибудь прикоснуться, как сразу же слышался топоток легких маленьких ног. Мы опрокинули коробку с нафталином, и его шарики, стуча, раскатились по полу. — Господи боже мой! — со смехом сказала Долли. — Если Вирена услышит, она тут же шерифа вызовет. Мы откопали уйму кисточек. А краска, которую мы извлекли из-под груды засохших праздничных гирлянд, оказалась не серебряной, а золотой. — Но ведь так будет еще красивей, правда? Золото — это просто шикарно. Ой, погляди-ка, что я нашла! В руках у нее была перевязанная шпагатом коробка из-под обуви. — Мои сокровища, — объяснила она. Поднесла коробку к лампе, открыла ее. Подержала на тусклом свету обломок пустых сот, осиное гнездо, утыканный высохшими гвоздиками апельсин, потерявший от времени запах. Потом показала мне голубое яйцо сойки в колыбельке из ваты. — У меня были очень строгие принципы. Так что яичко это стащила для меня Кэтрин, это ее рождественский подарок. — Она улыбнулась. Лицо ее показалось мне мотыльком, повисшим над стеклом лампы, — была в нем та же отвага и та же хрупкость. — Чарли сказал: любовь — непрерывная цепь привязанностей. Надеюсь, ты слушал и понял его. Потому что, если ты смог полюбить хоть что-нибудь одно, — она держала в руке голубое яйцо так же бережно и любовно, как судья держал тогда слетевший с дерева лист, — значит, ты сможешь полюбить и другое, а это уже твое достояние, с этим уже можно жить. И ты сумеешь простить все на свете. Ах да, — она вздохнула, — мы же тебя еще не раскрасили. Мне хочется удивить Кэтрин: скажем ей, что, покуда мы спали, гномы докончили твой костюм. Да с ней родимчик приключится! Часы на башне снова подали весть; она медленно расходилась во все стороны, и каждый звук колыхался, как стяг, над зазябшим, уснувшим городом. — Я знаю, тебе щекотно, — говорила Долли, выводя кисточкой у меня на груди золотые ребра, — но ты стой тихо, а то я бог знает что натворю. — Потом, окуная кисточку в краску, прошлась ею вдоль рукавов и штанин; получились золотые полоски — руки и ноги. — Ты непременно запомни все комплименты, какие тебе там сделают. Их будет много, — объявила она без всякой скромности, оглядывая свою работу. — Ой, господи! — Она вдруг согнулась, и смех ее весело заплясал в балках. — Видишь, что получилось… И правда, я был совсем как тот человек, что взялся красить пол и сам загнал себя в угол. Свежевыкрашенный со всех сторон золотой краской, я был загнан в костюм как в ловушку, — словом, здорово влип, в чем не замедлил обвинить Долли, гневно направив на нее указующий перст. — А ты покружись, — стала она поддразнивать меня. — Будешь кружиться — быстрей обсохнешь. — И, блаженно раскинув руки, пошла медленно и неловко кружить по теням, исчертившим пол чердака. Ее кимоно развевалось, старые шлепанцы болтались на тонких ногах. Вдруг она оступилась, словно столкнувшись с невидимым партнером, одной рукой схватилась за голову, другой — за сердце. Далеко, где-то на горизонте всех шумов, взвыл паровозный гудок, и тогда я заметил, что глаза ее растерянно замигали, лицо исказила судорога. Я обхватил ее, и непросохшая краска отпечатывалась на ней, и я громко звал: — Вирена! Кто-нибудь! Помогите! — Тихо ты, тихо, — прошептала она. Ночною порой дома возвещают о катастрофе внезапно вспыхивающей скорбной иллюминацией. Кэтрин шлепала из комнаты в комнату и включала не зажигавшиеся годами лампы. Дрожа в своем испорченном маскарадном костюме, я сидел в залитой светом передней на одной скамейке с судьей — он прибежал тотчас же, накинув дождевик на фланелевую ночную рубашку, и теперь при каждом появлении Вирены стыдливо поджимал голые ноги, словно юная девушка. На яркий свет наших окон стали сходиться соседи, они шепотом задавали вопросы, и Вирена, выйдя к ним на веранду, объяснила: с ее сестрой, мисс Долли, случился удар. Доктор Картер никого не пускал к ней в комнату, и мы все подчинились ему, даже Кэтрин; включив последнюю лампу, она встала у Доллиной двери, прислонившись к ней лбом. В передней стояла вешалка для шляп с многочисленными крючками и зеркалом. Бархатная шляпа Долли висела на ней, и перед самым восходом солнца, когда по дому пробежал легонький ветерок, в зеркале отразилась всколыхнувшаяся вуаль. И тогда я отчетливо понял — Долли покинула нас. Мгновенье тому назад, незримая, она проскользнула мимо меня, и мысленно я последовал за нею. Она перешла городскую площадь, миновала церковь, и вот она уже на горке, и под ней, на лугу, рдеет индейская трава — сюда-то и лежал ее путь. Тот же путь мы проделали с судьей следующей осенью, в сентябре. Весь год мы с ним почти не виделись. Как-то раз он встретил меня на площади и сказал — заходи когда вздумается. Я и вправду к нему собирался, но, проходя мимо дома мисс Белл, всякий раз отводил глаза. Я где-то читал, что жизнь человека — его прошлое и будущее — это спираль: каждый виток уже заключает в себе следующий и направляет его. Может, и так. Но моя собственная жизнь представляется мне в виде нескольких замкнутых кругов, и они вовсе не переходят друг в друга с той же свободой, что витки спирали. Переход из одного круга в другой для меня всегда — резкий скачок, а не плавное скольжение. И меня расслабляет бездействие перед скачком — ожидание той минуты, когда я буду точно знать, куда прыгнуть… После Доллиной смерти я долго висел между небом и землей. Мне вдруг захотелось весело пожить. Часами я пропадал в кафе Фила у автоматического бильярда, где выигрышем была кружка пива за счет заведения. Подавать мне пиво было нарушением закона, но Фил рассчитывал, что со временем я унаследую деньги Вирены и тогда, как знать, может, и помогу ему открыть отель. Я напомаживал волосы бриллиантином и гонял на танцульки в соседние города, а по ночам светил девушкам в окна карманным фонариком или швырял камешки в стекло. Я свел знакомство с одним негром на ферме, у которого можно было раздобыть собственной гонки джин под названием «Желтый дьявол». Я обхаживал каждого, у кого была машина. А все потому, что не хотел проводить ни одной лишней секунды в доме Тэлбо. Воздух там был застоявшийся, сонный — не продохнешь. В кухне у нас водворился чужой человек — цветная девушка с загнутыми внутрь пальцами на ногах. Весь день она напевала. Это было боязливое пенье ребенка, который старается приободрить себя в чужом, мрачном доме. Она была никудышной кухаркой. Она дала пропасть нашей герани. Надо сказать, я поддержал Вирену, когда та решила ее нанять, думал, это заставит Кэтрин снова взяться за дело. Ничуть не бывало. Кэтрин вовсе не проявляла желания обучать новую девушку и окончательно перебралась в свой домишко на заднем дворе. Прихватила с собой приемник и чувствовала себя там очень уютно. — Я с себя ношу свалила, обратно уже не взвалю. Мне охота теперь побездельничать, — объявила она. От безделья ее разнесло, ноги распухли — пришлось сделать разрезы на башмаках. Переняв все повадки Долли, она довела их до крайности — например, стала ужасная сладкоежка: ужин ей приносили из аптеки-закусочной — две кварты сливочного мороженого; в карманах у нее шуршали бумажки от конфет. Покуда Доллины платья не перестали на нее налезать, она упорно в них втискивалась, словно этим могла удержать свою подругу при себе. Бывать у нее стало для меня мукой. Заходил я к ней неохотно и все злился — с какой это стати я должен составлять ей компанию. Как-то я не показывался у нее день, потом три, а потом и неделю. А когда я после таких перерывов снова являлся к ней, мне казалось: и наше затяжное молчанье, и ее небрежное обращение со мной — это все, чтоб меня укорить. Совесть грызла меня, и это мешало мне видеть истину: Кэтрин было решительно все равно, хожу я к ней или нет. И однажды она дала мне это почувствовать: просто выплюнула ватные катышки, подпиравшие ее челюсти. Без ваты речь ее показалась мне такой же невнятной, какой прежде казалась другим. Произошло это в тот момент, когда я выдвинул какой-то предлог, чтобы поскорее уйти. Она сняла крышку со своей пузатой печурки и выплюнула вату в огонь. Щеки ее запали, у нее сразу стал изнуренный вид. Теперь-то я думаю, что это вовсе не было сделано в отместку мне. Она просто дала мне понять, что я свободен от каких бы то ни было обязательств по отношению к ней. Будущее она предпочитала ни с кем не делить… Райли время от времени подвозил меня на своей машине; впрочем, я не мог твердо рассчитывать ни на него самого, ни на его «альфу»: с тех пор как он заделался бизнесменом, оба они постоянно были в разгоне. Вереница бульдозеров расчищала купленный им на окраине города участок акров в девяносто — он собирался его застраивать. На местных тузов произвел впечатление и другой план Райли: построить на средства города шелкоткацкую фабрику и чтобы все его жители были в этом деле пайщиками. Кроме возможной прибыли, считал он, это нам обеспечит и рост населения. В «Курьере» появилась восторженная редакционная статья по поводу этого проекта. В ней говорилось — город должен гордиться тем, что взрастил человека такой предприимчивости, как молодой Гендерсон. После этого Райли отпустил усики, снял контору и обзавелся секретаршей в лице своей сестры Элизабет. Мод Райордэн поступила в университет штата, и почти каждую субботу Райли возил к ней своих сестер. Считалось, что это делается ради девочек — ведь они так скучают по Мод! Объявление о помолвке мисс Мод Райордэн и мистера Райли Гендерсона «Курьер» поместил в первоапрельском номере. В середине июня они торжественно обменялись кольцами перед алтарем. Мы с судьей были шаферами. Все подружки невесты, кроме сестер Гендерсон, были девицы из общества, с которыми Мод свела знакомство в университете. «Курьер» назвал их «прелестными дебютантками» — учтивость поистине рыцарская. Невеста была с букетом сирени и жасмина, жених был в гамашах и поглаживал усики. Свадебными подарками был завален целый стол. Я преподнес им шесть кусков душистого мыла и пепельницу. После свадебной церемонии мы с Виреной возвращались домой под тенью ее черного зонтика. День был мучительно жаркий, зной разбегался волнами, как праздничный перезвон колоколов баптистской церкви, и перспектива долгого лета развертывалась передо мной, безрадостная и безжизненная, как улица в этот полуденный час. Лето, еще одна осень, снова зима… Нет, не спираль, а замкнутый круг. Круг — вон как тень от зонтика. Если уж делать скачок, то… Сердце мое рванулось, я прыгнул: — Вирена, я хочу уехать. Мы стояли у нашей калитки. — Понимаю. Я и сама хочу, — сказала она и закрыла зонтик. — Я все думала вместе с Долли поездить. Показать ей океан. Раньше Вирена казалась высокой из-за своей властной осанки. Теперь она слегка сгорбилась, голова у нее тряслась. Мне самому было странно, что я мог ее так бояться когда-то, — она стала женственной и пугливой, все опасалась кражи, понаделала уйму засовов на дверях, понатыкала громоотводов на крыше. У нее было издавна заведено — в первый день каждого месяца обходить свои владения, собственноручно взимая всякого рода платежи. Когда же она нарушила свой обычай, город заволновался — люди привыкли каждый месяц ждать черного дня, и теперь им словно бы не хватало чего-то. Женщины говорили — это все потому, что у нее нет семьи; после смерти сестры она как потерянная. А мужчины во всем обвиняли доктора Ритца: он ее наизнанку вывернул и в узел завязал, говорили они, и хоть раньше сами вечно с ней ссорились, теперь осуждали его. Три года тому назад, когда я снова вернулся в этот город, я решил прежде всего навести порядок в имущественных и финансовых документах семейства Тэлбо, и в личных вещах Вирены, среди ключей и карточек Моди-Лоры, обнаружил открытку из Парагвая — она была послана на Рождество, через два месяца после смерти Долли: «Как мы говорим здесь на юге, Feliz Navidad[4 - Счастливого Рождества (исп.).]. Ты скучаешь по мне? Моррис». И, читая эту открытку, я думал о том, что в последние месяцы глаза Вирены все время немного косили и такая мука была в их взгляде, словно бы обращенном внутрь; и мне вспомнилось, как тогда, у калитки, ее слезившиеся от нестерпимого света глаза вдруг перестали косить, на мгновенье осветившись надеждой. — Мы могли бы с тобой совершить большое путешествие. Я как раз подумывала о том, чтобы продать кое-что… Кое-какое имущество. Прокатились бы на пароходе — ведь ты еще океана не видел… Я выдернул из цветущей изгороди веточку жимолости и стал обрывать с нее листья, и Вирена следила за мною взглядом, словно я рвал на куски ее мечту, ее надежду на нашу поездку. — О… о… — Она потерла родинку, поблескивавшую у нее на щеке, как слеза. — Ладно, — сказала она уже другим, деловым тоном. — Так какие же у тебя замыслы? Так вот и получилось, что к судье я выбрался только в конце сентября, и зашел я, чтобы проститься. Чемоданы были уложены, Амос Легрэнд подстриг меня («Котик, ты только смотри, чтоб тебе не вернуться лысым. Я это в том смысле, что они там с тебя постараются скальп содрать, околпачить по-всякому»); я был в новом костюме, новых туфлях, серой фетровой шляпе. («Да вы просто утеха для глаз, мистер Коллин Фенвик! — встретила меня миссис Каунти. — Решил адвокатом стать? И уже обрядился по-адвокатски! Нет, сыночек, целовать я тебя не стану. Да меня удар хватит, если я эдакую красотищу какой-нибудь липкой дрянью измараю! Так ты нам пиши, слышишь?») В тот же вечер поезд должен был увезти меня отсюда и, с помпой промчав через всю страну, доставить в далекий город на севере, где в мою честь уже развиваются флаги. У мисс Белл мне сказали, что судьи нет дома. Я нашел его на городской площади, и меня словно бы укололо что-то, когда я его увидел. Сильный и элегантный, с маленькой розой в петлице, он сидел в окружении старичков, которым только и остается, что чесать языки, харкать да ждать. Он взял меня за руку и повел от них прочь, и, пока он по-дружески наставлял меня, вспоминая разные случаи из своей студенческой жизни, мы миновали церковь и пошли по дороге, что ведет к Приречному лесу. Эта дорога и этот платан… В тот раз я закрыл глаза, чтоб унести с собою их образ, — разве мог я подумать тогда, что вернусь, разве мог я представить себе, что мысленно буду бродить по этой дороге, буду грезить об этом платане до тех пор, пока они не заставят меня возвратиться! Ни один из нас словно и не догадывался, куда мы держим путь. С немым удивлением оглядели мы открывающийся с кладбищенской горки вид и рука об руку спустились вниз, на опаленный жарким летом и расцвеченный сентябрем луг. Водопад красок обрушился на высохшие, звенящие листья индейской травы, и мне захотелось, чтобы судья услышал то, о чем говорила мне Долли: арфой звенит трава, она собирает наши истории и, вспоминая, рассказывает их, — луговая арфа, звучащая на разные голоса. Мы стояли и слушали. notes Примечания 1 «Потанцуй-пообедай» (Dance-n-Dine) — типовое название недорогих ресторанов с музыкальным ансамблем, которые были популярны в США в 1930-е годы. 2 Буквально — вересковый водопад. 3 Возрожденцы — члены евангелических сект, которые проповедуют необходимость возвращения к истинно религиозному сознанию. 4 Счастливого Рождества (исп.).